Евгений Павлов – Язык сердец: Покой в буре (страница 4)
– Именно, – кивнул Арен, как будто получил подтверждение глубокой мысли. – Но разве не утомительно? Стремиться к идеалу, который никто, кроме вас, не оценит в полной мере?
Гордий медленно повернул к нему голову. В глазах мелькнула опасная искра.
– Я делаю не для оценки. Я делаю, потому что иначе не могу. Кривая линия режет глаз. Слабая связка предаёт в момент нагрузки. Это закон.
– Закон мастера, – согласился Арен. – Но ведь закон может быть и иным. Можно найти покой в принятии несовершенства. Или вовсе упразднить само понятие «несовершенство». Освободить ум от этой гонки.
Гордий смерил его долгим взглядом, полным глубочайшего, неподдельного презрения к такой ереси, и пробормотал что-то невнятное про «сопливые философии», отвернувшись к костру.
Арен не обиделся. Он перевёл взгляд на Элиана.
– Вы храните знания. Собираете их, как драгоценные камни. Но ведь мир полон противоречий. Каждый новый свиток может опровергнуть старый. Разве не мучительно – вечно сомневаться, вечно искать и никогда не найти окончательной истины?
Элиан поправил очки. В его позе появилась лёгкая защитная напряжённость.
– Сомнение – двигатель познания. Истина – не точка, а путь. Тот, кто уверен, что нашёл её, перестаёт видеть мир.
– Прекрасная метафора, – сказал Арен почти с нежностью. – Путь. С постоянными камнями под ногами, рытвинами, непогодой. А можно обрести истину как тихую комнату. И сидеть в ней, где сухо, тепло, и ничто не тревожит. Не соблазнительно?
Элиан не ответил. Он взял свою кружку и сделал глоток чая, но взгляд его стал отстранённым, внутренним. Он
Потом очередь дошла до Рёрика. Воин как раз заглотнул похлёбку, громко чавкая, и собирался рассказать что-то смешное про то, как Ларс сегодня чуть не отрубил себе палец. Арен посмотрел на него с мягким, почти отеческим участием.
– Вам тяжелее всех, – тихо сказал он. И в тишине, внезапно наступившей, эти слова прозвучали громко, как удар колокола. – Вы прожили жизнь, измеряя её силой удара, остротой стали, числом врагов, которых положили на землю. А здесь… здесь вам приходится измерять её числом расколотых поленьев или удачно исправленных ошибок мальчишки. Разве это не унизительно? Не больно – помнить каждое лицо, каждый крик, который вы больше не услышите?
Рёрик замер. Ложка в его руке осталась на полпути ко рту. Лицо, только что расплывавшееся в улыбке, стало каменным. По жилам пробежала старая, знакомая дрожь – предвестник ярости. Но ярость не пришла. Пришло что-то другое. Что-то, что Арен назвал своим именем: стыд. Стыд за то, что его мастерство, его суть здесь были не нужны. И стыд за то, что он иногда, в самые тёмные ночи, тосковал по этой простоте – по ясности боя, где враг есть враг, и нет этих мучительных вопросов.
Он опустил ложку. Глаза его потемнели.
– Не твоё дело, – прохрипел он. – Что у меня в голове.
– Простите, – поклонился Арен, и в его извинении не было ни капли покорности. – Я лишь хотел сказать, что есть способ не помнить. Не тосковать. Не стыдиться. Это милосердие.
И вот тогда Рёрик, пытаясь сбросить тягостное давление этого разговора, сделать его обычным, бытовым, громко хохотнул. Он хлопнул себя по колену, обвёл всех взглядом, ища поддержки.
– Да ну вас! Идём лучше про медведя того послушаем, что Гордий слышал! – его смех был искусственным, натужным, но он был. Звук живой, шершавой, человеческой попытки отстоять своё право на радость.
Арен посмотрел на этот смех. Не осуждая. С лёгким, благосклонным сожалением, с каким взрослый смотрит на ребёнка, устроившего истерику из-за сломанной игрушки.
И тихо, так тихо, что слова едва перекрыли треск поленьев, произнёс:
– Зачем так громко? Разве тишина не прекраснее? Ваш смех – это напряжение. Расслабьтесь.
Смех Рёрика оборвался на полуслоге. Получился короткий, удушливый звук, похожий на всхлип. Он сидел, широко раскрыв глаза, и смотрел на Арена. Не с яростью. С ошеломлённым, леденящим душу пониманием. Он понял, что этот человек не шутит. Не провоцирует. Он искренне предлагает отказаться от смеха. От усилия. От самой жизни в её понимании Рёриком.
Воцарилась тишина. Но это была не мирная тишина довольства. Это была тяжёлая, густая тишина, в которой слишком громко звучало потрескивание огня и слишком отчётливо билось сердце каждого. Даже дети притихли, чувствуя взрослую, незнакомую опасность.
Яромир, наблюдавший всю сцену, почувствовал, как почва уходит из-под ног. Он видел, как вопросы Арена, точные как иглы акупунктуры, находили самые больные точки. Он видел замешательство Элиана, ярость Гордия, шок Рёрика. И он не знал, что сказать. Его дар, всегда подсказывавший нужные слова для исцеления, молчал перед этой ровной, непроницаемой гладью.
Он лишь поднялся, собрал миски.
– Поздно, – сказал глухо. – Завтра много работы.
Фраза прозвучала жалко, побеждённо. Это была не концовка разговора, а бегство.
Люди стали расходиться. Арен и Сера поднялись последними. Они поклонились угасающему костру, как гости, поблагодарившие за ужин, и ушли в предоставленную им сторожку.
У костра остались только свои. Рёрик сидел, уставившись в угли, сжав кулаки так, что костяшки побелели. Гордий что-то яростно чинил каким-то крошечным инструментом, не глядя на работу. Элиан смотрел в ночное небо, но взгляд его был пустым, направленным внутрь.
Яромир стоял, прислонившись к столбу навеса, и смотрел на тёмный прямоугольник двери сторожки. Оттуда не доносилось ни звука. Ни храпа, ни шёпота, ни скрипа кровати. Абсолютная тишина.
Тишина, которая, как сказал Арен, была прекраснее смеха.
Глава 6: Пердел Лики
Лес ночью был не тихим. Для Лики он грохотал симфонией. Шёпот сока, поднимающегося по спящим стволам. Нетерпеливое бормотанье ручья подо льдом. Тихое поскрипывание ветвей, спорящих с ночным ветерком. Даже сонное дыхание медведя в дальней берлоге – всё это складывалось в огромный, живой, нестройный хор. Обычно она умела отстраняться, находить в этом шуме знакомые голоса, как в толпе на рынке узнаешь речь земляков. Сегодня хор звучал фальшиво.
Она бежала не по тропе, а сквозь чащу, как делала в старые дни, когда любое человеческое присутствие было иглой в мозг. Ветки хлестали по лицу, цеплялись за платье. Она не чувствовала ударов. Она чувствовала, как затихает лес по мере её продвижения вглубь. Не естественная ночная тишина, а та самая, гладкая и холодная. Та, что шла за Ареном и Серой, как шлейф.
Она добежала до своего старого места – расщелины меж двух гранитных плит, поросших мхом, где когда-то скрывалась от мира. Задыхаясь, прижалась лбом к холодному камню. И попыталась сделать то, что всегда помогало: раствориться.
Она выпустила щупальца своего дара, позволила им растечься по корням, подземным водам, спящим почкам. Искала утешение в древней, неторопливой мудрости земли.
И земля ответила. Но не утешением.
Оттуда, с севера, от края её восприятия, шла волна. Не звуковая. Не волна боли или радости. Это было похоже на то, как если бы огромное, невидимое лезвие медленно проводили по самой ткани реальности, и на месте разреза оставалась… гладкость. Абсолютная. Мёртвая.
Она увидела это образами, как всегда: невысокий холм, поросший молодым ёрником. Всё на нём было живо. Мышиная возня в корнях. Ссора двух соек из-за шишки. Гордость одинокого дубка, тянущегося к солнцу. И вот по холму проходит
И начинается исчезновение.
Не смерть. Смерть была бы яростной, горькой, полной протеста. Это было стирание. Мыши переставали драться и замирали, глядя в пустоту. Сойки замолкали на полуслове и садились на ветку, сложив крылья. Дубок… дубок оставался стоять. Но его тихая, древесная радость от весеннего сока угасала, замещаясь ничем. Он становился просто вертикальным куском дерева. Функцией без сути.
Волна продвигалась дальше. За холмом была деревня. Лика не видела людей, но чувствовала их: усталость дровосека, ворчание старухи у очага, первую влюблённость девицы на выданье. И вот волна накрывала дома. И все эти чувства, все эти сложные, колючие, прекрасные узоры жизни – сглаживались. Стирались. Превращались в ровное, безэмоциональное существование.
Это было не насилие. Это было милосердие. Самое чудовищное, что она могла вообразить.
Она отшатнулась, как от огня. Сердце колотилось где-то в горле. Лес вокруг неё, её лес, её последнее убежище, дышал сдавленно, словно и его коснулась эта ледяная ладонь.
«Они здесь, – поняла она. – Они не ушли. Их тишина здесь. Она впитывается в землю, в воздух, в воду родника. Она ждёт».
Ей нужно было предупредить. Кричать. Но кто её услышит? Рёрик слушает только язык силы. Элиан – язык логики. Гордий – язык камня и дерева. Ворон… Ворон услышит, но не поймёт, потому что это нельзя понять умом. Это можно только почувствовать нутром, всем своим существом, как чувствует она.
Яромир. Только Яромир.
Она ненавидела эту мысль. Ненавидела свою зависимость от его понимания. Но другого выхода не было. Она должна была заставить его увидеть.
Она села на землю, скрестив ноги, прижала ладони к влажному мху. Закрыла глаза. И начала делать то, чего не делала никогда сознательно – не просто чувствовать, а проецировать. Направлять в спящее сознание Яромира не слова, а сам образ. Ужас гладкости. Небытие чувств.