Евгений Кузнецов – Кудыкины горы (страница 16)
Поначалу он ничего не хотел говорить жене, но радость просилась наружу.
– С утра в лес уйду, – сказал он.
– Чего там? – Анна остановилась посреди кухни.
– По дрова, знамо!
– Куда их?.. – И Анна двинулась с места. – И так весь проулок загорожен.
– Да не нам, не нам! – закричал Платоныч.
Анна опять стала.
– Всё бы тебе да тебе!
– Чего орёшь-то?.. – равнодушно сказала она.
Платоныч помолчал, борясь с собой, потом сказал спокойно:
– Екатерине Сергеевне дрова – вот кому.
– Подрядила она, что ли?
– Нет. Не подрядила. Помянула только. Мол, десять кубов выписала. Вот ты и подумай: кто ей будет пилить? Нанимать придётся. Да расплачиваться где пятёркой, где чекушкой. Да ещё и не все десять выберут. А и выберут – так труху да сучья.
– Тебе-то что за дело? – спросила Анна.
И Платоныч сразу замолчал: опять жена намекнула о болезни. Он уже готов был вспыхнуть, но тут почувствовал, что жена вот-вот уйдёт в спальню, и сказал примирительно:
– Она – помнишь ли ты? – деток наших учила.
Анна, беспомощно прислонясь к углу печки, спросила:
– Сколько же сулит?
Платоныч ответил уклончиво:
– Сначала надо дело сделать.
Сам каждый год заготавливавший дрова, Платоныч знал, где делянка. Он выбрал куст высоких, ровных и без сучков, берёз, утоптал вокруг снег и наладил свою старенькую бензопилу, без которой ему, конечно, было бы не справиться. И так работа для него, выжатого болезнью, намечалась непосильная: не на одну неделю, – но даже и уцелевших сил он не мог рассчитать… И он так прикинул: чтобы в любом случае, даже и без него, люди приехали бы к сделанному – пусть и не ко всему, что надо бы. Если навалить деревьев на все десять кубометров или хоть наполовину, то могло получиться, что не все удастся перепилить на швырок, перетаскать в одно место, и переколоть, и уложить. Поэтому он решил валить по два-три дерева, пилить, стаскивать и сразу колоть. А где будет пилить – он сказал жене.
Вечером Анна заметила:
– Вот до чего заездил себя – уж и не куришь…
Платоныч ответил, как и задумал:
– За делом-то и не до курева.
Но это не была вся правда. Ещё накануне, по дороге из магазина, когда он задыхался, подгоняемый ветром и радостью, он решился не курить и не выпивать. К его удивлению, это удалось ему: у него было теперь дело, и такое, которое бросить нельзя, а курево и вино могли стать помехой.
И через две недели к дому Екатерины Сергеевны были подвезены целые сани колотых дров. Платоныч сразу, будто ему могли помешать, стал разгребать лопатой снег до земли, где быть поленнице, положил на это место две жерди, чтобы потом – ни весной, как затает, ни летом в дождь – поленницу не подмыло и она бы не повалилась. Николай вышел из трактора и принялся разгружать. Выбежала Екатерина Сергеевна, на ходу застёгивая фуфайку, она что-то кричала, но что – не слышно было из-за шума трактора. Когда дрова были разгружены и уложены, Екатерина Сергеевна совала Платонычу деньги, но он не взял. Она стала совать деньги Николаю, а тот, озадачив её, крикнул ей на ухо, что уже получил от неё деньги через Платоныча, и поблагодарил за них, от Николая пахло вином.
Был влажный тихий мартовский вечер. От дороги пахло талым снегом, из-за поля приносило дух оживающего леса. Платоныч добирался домой пешком, ему незачем было теперь спешить: впереди у него было много, много всего. Посмеиваясь, он приговаривал: «Это хорошо, хорошо, да…» Впервые за всё время после больницы его не угнетала мысль, что он не живёт, а доживает. И он улыбался, представляя, как его скоро повезут мимо дома Екатерины Сергеевны, как она выйдет на дорогу, как пойдёт вместе со всеми за медленным грузовиком и как поплачет.
Так оно через месяц и вышло.
«Барыня»
– Ба-арыня, барыня, сударыня-барыня!.. А ну давай «Барыню»! Давай, ну… Давай, ну…
Так всегда говорит, вернее, по-петушиному вскрикивает, переиначивая свой голос, Егор Сажин, неожиданно вскрикивая, вылезая из-за стола и выходя на середину комнаты, очищенную для пляски, – и так всегда зачинается тот кавардак на любом застолье, о котором потом долго и охотно вспоминают, рассказывая: «Весело было – куда!.. И Егор, Егор-то со своей «Барыней» – умора!» Голос Егора во время его, так сказать, выступления постороннему может показаться задиристым и даже ехидным (особенно когда он с издёвкой подбивает гармониста: «Давай, ну… давай, ну…»), но это вовсе не так, и все, знающие Егора, распрекрасно понимают, что голос этот совсем не ехидный, а затейный, праздничный, плясовой. Обычный же голос Егора – хриплый, извинительный, неохотно и редко им подаваемый; с таким голосом при веселье, тем более при пляске, людей можно охладить и озадачить, потому-то Егор, дурачась, и меняет его – с помощью, конечно, нескольких стопок перед этим. А меняет Егор не только голос, но и всего самого себя.
– Ба-арыня, ба-ры-ня!.. А ну давай!
Только что он, неказистый, виноватый, щупленький, смиренно сидел за столом, стыдясь потянуться вилкой к недалёкой от него тарелке с любимой закуской – солёными грибами, сидел никем не замечаемый, кроме, по правую руку, жены, то и дело толкающей его локтем и расплёскивающей водку из поднятой стопки, и ещё кроме, по левую руку, соседа по застолью, который под видом ухаживания за стеснительным Егором усердно подливал в его стопку, а заодно и в свою. Но вот самая компанейская бабёнка зычно повела «Златые горы», вот кто-то сразу спохватился – и вмиг все обернулись в одну сторону, словно встречая долгожданного запоздалого гостя, и вот – конечно же! – добыт из-под кровати баян, вот баянист будоражаще громко взял первый аккорд «русского» – и сразу же разбежались стулья по углам, вот мужчины, ещё чуть хмельные, поневоле стали вставать, доставая папиросы то ли из охоты, то ли от смущения, а женщины, вскакивая тотчас, этого только и ждавшие, заодёргивали платья, ободряя себя смехом, привычно образовали подвижный живой круг, при этом каждая секунду-другую выжидая, чтобы кто-то начал первой, а она бы тут же и вступила, и вот сорвалась с места одна, самая резвая, та, что первой затянула песню, за ней другая, третья, вот завертелись на месте, задевая друг дружку разведёнными руками, деревянно заподпрыгивали, дробя пол, толкаясь плечами, вот вырвалось из лужёной глотки начало частушки, от которой мурашки радостного волнения побежали у всех по спинам, вслед за этим и конец частушки, спетый ещё пронзительней, всегда неожиданный и часто такой, что один одобрительно захохочет, другие всплеснут руками, третьи приложат ладони к щекам, стыдясь смелости певуньи, а та невозмутимо и лукаво подожмёт губы, словно не она только что спела, и баянист, дожидаясь следующей частушки, ещё отчаяннее рванёт меха, – и вот тут-то, вот тут-то и заёрзает на стуле Егор; ещё частушка, другая, один голос, другой – и вот вскочит он с места, врываясь в очередную частушку своим нарочитым, пронзительным, петушиным голосом:
– А ну давай «Барыню»!.. Давай, ну!..
В первое мгновение все удивились его смелости и вообще дерзости перебивать других, но тут же вспомнили, что всегда-то так с ним бывало, и сразу ахнули, захохотали, засуматошились, давая ему дорогу, и баянист, жадный до игры, свёл, перебирая клавиши, меха, – и тут же призывно-громко плеснул первый, под выход плясуну, аккорд. Егор стоит посреди комнаты – и он в центре всеобщего, возбуждённого им, интереса. Лысая голова его закинута назад, глаза пьяно-ласково зажмурены, большие некрасивые ноздри ещё больше округлились, как у коня на бегу, и чуть подрагивают, словно ловят вкусный запах, пустой рот, обросший вокруг пепельной щетиной, бесстыдно раскрыт и хвалится несколькими жёлтыми пеньками зубов. Поднятые, сейчас бессильно, широкие ладони крутятся у плеч, и от всего его исходит смешанный запах табака, водки, зависевшегося, редко им надеваемого пиджака, и ещё исходит неожиданный восторженно-звонкий голос:
– «Барр-ню» давай!.. Ну, давай, ну!..
И так Егор стоит, закинув лысую голову, покручивая ладонями у плеч и значительно-нетерпеливо поигрывая бровями, стоит, собрав и людей, и праздник, и всю радость вокруг себя, и уже всем не терпится, уже его подталкивают в спину, но Егор стоит – и ни с места. И мало-помалу начинает тускнеть на его лице так резво вспыхнувший задор; он хмурится, поворачивает к баянисту то одно, то другое ухо и наконец, всех разочаровывая, кричит баянисту с упрёком, всё так же визгливо и для большего задора ещё пуще коверкая слова:
– Ты ча?.. «Барр-ню» не знашь?.. Ты ча это, а?..
Все вокруг ещё не теряют надежды, что вот-вот Егор Сажин начнёт свою «Барыню» – ведь такой лихой он сделал выход! – и все тормошат и поучают гармониста, который и без того, пока Егор стоял с закинутой головой, уже перебрал дюжину вариантов вступления к «Барыне», какие походя вспомнил или даже сам изобрёл, по выражению лица Егора необходимый плясуну мотив, – но всё не то, не пляшет Егор. То одна, то другая женщина подскакивает к баянисту, «нанакают» и «татакают» ему в ухо, прихлопывают и притопывают, советуя; баянист ошалело таращит глаза, ничего не видящие перед собой, – но не пляшет и не пляшет Егор. Одна из женщин, прислушиваясь к баяну и чуть не лёжа щекой на строптивых мехах, наконец-то утвердительно кивает, всё-таки вопросительно оглядываясь на Егора, а потом даже делает вокруг него дробь – но всё равно Егор крутит головой и не даёт добро.