18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Кузнецов – Кудыкины горы (страница 13)

18

Был этот платок клетчатым, в голубую и розовую полоску – хорошо запомнил это Ванька, как хорошо запомнил он этот день, потому что за тем днём пошли совсем другие дни и совсем другая жизнь… Скрипнул Ванька зубами, перемогая боль и брезгуя ладошкой охладить горячее ухо, которого коснулась беспощадная чужая рука, – и вдруг встали перед его глазами те случаи, когда его мать и этот человек с чужой рукой встречаются на улице, как минуют друг друга, словно незнакомые, будто между ними не было и не могло быть ничего, будто – значит – не было и не могло быть его, Ваньки, будто – значит – он, Ванька, просто-напросто «ничего», пустое место. И была эта мысль для Ваньки куда больнее костистого кулака. Пришёл он в тот день домой и всё смотрел и смотрел на себя в зеркало, чтобы убедиться: нет, он не пустое место, он на самом деле есть!..

И такие другие пошли после этого дни, что подал Ванька и вторую свою руку матери: перестал он капризничать и понукать ею, перестал спрашивать с неё модные брюки-дудочки, а стал уговаривать её, чтобы она не ходила по деревне в поношенном халате, а купила бы себе пальто. И Полохало, во всём привыкшая угождать сыну, купила-таки пальто – купила ему, Ваньке: о себе она думать не умела.

Ещё что сделал Ванька – это выкинул в пруд свои очки, а в школе сказал, что разбил. Но без очков он не мог ни читать, ни писать, и снова пришлось учителям подсказывать Полохалу, чтобы она купила сыну новые очки. Стоили, как оказалось, очки денег – и не стал Ванька новых очков топить.

Ивану же Назаровичу с того памятного дня стало жить куда легче: не попадался больше ему на дороге белобрысый очкарик. Правда, спилил кто-то ночью у него в саду самую большую яблоню и скосил кто-то ботву на ещё молодой картошке, но Иван Назарович уверил сострадателей-соседей, что это дело рук заводских, работающих в колхозе, и грозился им этого не спустить. А в душе он радовался, догадываясь, что эти пустяковые неприятности даны ему в обмен на другую одну – гораздо бо́льшую.

Но рос и мужал Ванька – и всё неотразимее становилось сходство двух чужих людей в Погорелове. И уж путали их погореловцы. Как, например, лучше сказать: Ванька поправляет очки, как Иван Назарович, или, наоборот, Иван Назарович поправляет очки, как Ванька?.. Простили Ваньке его похожесть на председателя сельпо лишь дружки-приятели, но горько обошлось ему это прощение: приятели ведь сказали, что ничего зазорного в этой похожести нет, что люди все грешны и что весь свет стоит на этом; горько было ему сознавать, что он, Ванька, – ходячее доказательство греховности жизни. И не было ему легче оттого, что приятели зовут его Иваном Назаровичем без желания обидеть: не хотел и не мог он принять этой простоты. И вот не стало у него приятелей. И всё-таки не чувствовал себя Ванька в деревне одиноким: грело его перворадостное чувство, грели его и синяки, полученные в драках (перед которыми он успевал-таки снимать очки) из-за одной лукавой одноклассницы. Но на выпускном вечере после окончания восьмилетки эта девушка сказала ему: «Не буду с тобой танцевать, а то получится ещё один Иван!» И поэтому он не пошёл в девятый класс – уехал куда-то. А куда можно уехать из деревни, как в город.

Судьба Ваньки, теперь уж, вернее, Вани, погореловцами была предрешена наперёд, опять молчаливо, необтолкованно, ибо чего и толковать о человеке, который, словно ком земли от подмытого берега, оторвался, отпал от родного дома, от деревни и которого понесёт теперь, как и тот ком земли по реке, по жизни, понесёт туда, где город, завод и армия и потом снова – город и завод. Ведь в мире – как в море. Да и какой ещё путь Ване, у которого и мать стыдоба-дурочка, и ни друзей в деревне, ни зазнобы, а одна только холодная нелюдимая сила, которая, вернее всего, и оттолкнула его от берега.

Что ж, плыви себе, Ваня Терёхин, куда кривая вынесет, шли непутёвой матке письма с неведомыми адресами на конвертах, с номерами частей войсковых, посылай фанерные ящики-посылки, рисуй корявым, в погореловской школе усвоенным почерком переводы. То-то будет, о чём погадать почтальонше, которая и на свет письмо посмотрит, и в пальцах помнёт, то-то будет хлопот любознательным бабёнкам на почте, которые твою посылку и покувыркают, и потрясут, то-то будет разговоров всей деревне от твоих переводов. И лишь одна забота останется: куда расходует бестолковая Полохало столько добра?

Но всё-таки не это больше всего удивляло погореловцев: ведь Ваня совсем от берега не отбился. Не только письма и посылки шли в деревню – он и сам приезжал. То он в шапке дорогой, мохнатой, то, однажды, в шинели, то в куртке с молнией, каких в сельповский магазин и не заваживали. Приедет – сойдёт с автобуса не на остановке, а у самого дома: то ли не хочет глаза мозолить, то ли не терпится ему. Только приехал – и вот уж на крыше латает дыры или чистит трубу или дрова пилой двуручной пилит; и огород поправляет, и гряды копает, и мостик через канаву налаживает.

А по деревне он не ходит, нет, даже и в магазин; курево, видно, с собой привозит. Если и отойдёт от дома, то разве до колодца, что через два двора, а если куда дальше – так это уж за грибами, в лес. Так помелькает Ваня у родного дома два-три дня – и опять его не видно полгода или год. И редко, редко кто успеет с ним словом-другим перемолвиться, да и то не много Ваня наговорит: живу, дескать, как живётся – и всё. Судя по тому, что одет опрятно и дорого, понимай, что жизнь ведёт правильную, трезвую; по тому, что кольцо на руке, понимай, что женат; а по тому, что письма от него бывают непрозрачные, тугие, догадывайся, что у него и дети есть, потому что кого же ещё фотографировать семейному, как не детей.

Много и к Полохалу было теперь любопытства. Раньше, когда она жила одна или когда ещё Ванюшка под стол пешком ходил, бывали у неё в доме соседки, сиживали у голого, без клеёнки, стола, слушали трепотню Полохала, головами качали, озирая пустые стены, нюхали нежилой дух. А как стал подрастать Ванька – всех отшила Полохало. Была дурой трепливой – стала дурой неразговорчивой. Никого теперь не пускала ни в дом свой, ни в душу свою. И всё хирела и хирела. С чего бы?.. И всегда-то была худа как доска, а тут и вовсе словно выжатая стала. Дивились люди: куда у неё пропадают деньги-добро, которые шлёт-привозит сын? И дурить стала по-иному, беспокоя людей: бегает по деревне ночью. Стучится, стращает хозяев: «Здря вы деньги на книжку кладёте – вдруг да сберкасса сгорит!» Тут-то и смекали люди, что дурь губит дурочку: голодом Полохало себя морит.

И вот однажды и день, и другой, и третий не видно её. Всем и ни к чему, да спасибо старушкам делать нечего, как только на лавочках балаболить, они-то первые и спохватились. Стали к Полохалу стучаться, не достучались, сняли двери с петель – а она мёртвая. Надо бы сына вызвать, а как? Хорошо, нашли пачку писем от него, по адресу на конверте отбили ему телеграмму. Заодно и подивились люди, сколько у Полохала «именья» преет без дела. А уж чулок с деньгами – который, конечно, должен быть – оставили искать сыну. Тот не сразу приехал из своего далека, мать к тому времени была уже на кладбище. Ваня сделал оградку на могиле, заколотил досками окна в доме – и уехал.

Старый домишко, в два окна по переду, остался ветшать. И с радостью, с радостью видел Иван свет-Назарович заколоченные окна. Так же наглухо, думал он, заколочено было теперь всё то неприятное, причиной чему был высокий, стройный человек в очках, который в последний приезд был вылитый Иван Назарович в пору возмужалых, сильных лет.

Правда, спал ли Иван Назарович спокойно или же всё-таки по ночам подушка под ним крутилась – этого никто не знает, были у погореловцев и сомнения на этот счёт. Речь к тому, что чья-то злая рука про всеми уважаемого председателя сельпо написала в город, и не куда-нибудь, а в «органы». Иван Назарович на это лишь посмеялся и даже не упустил случая намекнуть, что на охоту он ездит с людьми непростыми и что у него в райсуде товарищи-друзья. Так это или не так, но однажды приехали в Погорелово два человека, «обэхэсники» – сказали про них. Были они люди молчаливые и, когда шли к сельповской конторе, смотрели по сторонам добродушно и снисходительно, будто хотели сказать: «Ну и что из этого?..» Именно эти-то слова они и сказали Ивану Назаровичу, когда он заикнулся о своих знакомствах. И потом были два канительных месяца: Иван Назарович зачастил в город, точно работал там, правда, ездил туда без радости. Отделался он, хорошо, товарищеским судом, но, плохо, с председателей его всё-таки сняли. Да верно говорят: никогда не знаешь, где потеряешь, а где найдёшь. Ивана Назаровича некоторое время не было видно, а потом он вдруг стал кладовщиком колхозного склада. Так что солидности в его осанке два приезжих молчуна немного поубавили. Да и чудно́ перечить уважаемому человеку. Есть дела и почуднее.

Подкатил однажды к заброшенному домишке грузовик с городским номером, а в грузовике был типовой намогильный памятник. Вышел из кабины Иван Терёхин, зашёл в дом, а потом поехал на кладбище, поставил памятник на могилу матери. И уехал. «Ну, теперь уж навсегда», – сказали погореловцы. Да ошиблись: опять и опять приезжал Иван в домишко. Сделал даже ставни на окна и нет-нет да и открывал старому дому глаза. Пусть и редко.