18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Кузнецов – Кудыкины горы (страница 12)

18

– Вот только не усни! Я живо тебя к фельшару. Он клещами горошину вытащит. Хочешь?

Роберт сонно покрутил головой, и скоро послышалась его мягкая песенка. Лизы кашлянула – не просыпается…

Наконец-то дождалась она этой минуты, о которой думала, которую ждала с самого утра. Поспешила она в огород, долго бродила по траве, искала что-то, нагибалась, рассматривала и опять искала. И вот торопливо зашаркала она в дом, села к внуку на кровать, перевела дыхание и склонилась над родным человеком.

В дрожащей руке её была травинка с мелкой кисточкой на конце. Не сразу всунула она её в левую ноздрю внучку, а когда всунула – стала катать травинку между пальцев, крутить её.

Роберт прервал свою песенку, наморщился, порывисто вздохнул – как чихнёт!..

Через час он проснулся. Счастливая Лиза не прозевала, сразу пошла к нему, спросила умилённо:

– Ну, желанный, чего тебе снилось?

Роберт вскочил, сел на подушку, закрыл ладошкой рот и, часто подымая плечики, подышал носом.

– Здоров, здоров теперь ты, Робка! Выскочила твоя хворь!

Роберт посмотрел на бабку одним большим и напуганным глазом, другим – узеньким и злым и заорал, брызжа слюной:

– Где моя горошина?! Ведь она должна была во мне прорасти! Как у факира!.. Ничего ты не понимаешь! Вызывай такси, я еду в Ленинград! Учла? Ты… ты – фурия!

Довольна была старая Лиза. Довольна, что у дочки семейная жизнь сложилась, что в большом городе живут, в хорошей квартире, не бедствуют, на своей машине приезжали. Довольна была внуком: ест хорошо, спит охотно, к порядку приучен, сам одевается, сам умывается, а что «спасибо» говорил ей только в первый день – так это ли горе!.. Довольна была и за себя, что сумела приспособиться к внучонку, нашлась, не растерялась, когда нагрянула беда. Опухоль пропала к приезду родителей, и они ничего не заметили, а, наоборот, похвалили сына, мол, поправился. «Он у нас гурман!» – сказали.

Довольна была Лиза, что было теперь о чём рассказать Васильевне. Когда та спрашивала, почему она не приходила всю неделю, Лиза отвечала: от внука не уйдёшь; когда та спрашивала, почему не приходила с внуком, – отвечала: опасно, мол, вдруг собака привяжется или мальчишки нехорошее слово скажут.

И терялась Лиза лишь тогда, когда Васильевна спрашивала, как внук её звал.

– Как же он звал-то меня? Вот память-то дырявая!..

Так и не могла она точно припомнить, но была уверена, что называл её внучонок или бабушкой Лизой, или бабкой Лизой – как же ещё!

Молчаливая история

История эта молчаливая, враз никем не рассказанная, по полочкам не разложенная, о ней в деревне Погорелово мало и поминают, разве только мальком да намёком. Да и что понапрасну слова тратить, если всё всем известно и понятно; ведь тут не какой-нибудь вчерашний-позавчерашний случай, пустяк или не пустяк, о котором не терпится посудачить. Она, история эта, не разом ткалась, не в один присест, а как полотно – нить за нитью, неторопливо, не мозоля глаз, и пока ещё, на сегодняшний день, никто в деревне не изумился, не воскликнул: «На-ко что вышло!» – так, чтобы все погореловцы оглянулись и покачали головами. Для всех это даже и не история, а просто-напросто вот как: кто-то что-то видел, кто-то что-то слышал, и сначала, мол, было это, потом это, а когда было то, что было сначала, когда было то, что было потом, и когда, наконец, было самое последнее «потом» – никто из погореловцев не ведает, потому что от одной нити полотна заметно не прибавляется.

Да и трудно разобраться, с чего всё началось: с того ли, что одинокая и придурошная бабёнка-замарашка вдруг забеременела и родила; с того ли, что народившийся мальчонка, Ванюшка, едва он стал подрастать, уж очень стал походить на кого-то из местных; с того ли, что у него в школе обнаружилось плохое зрение и матке-недотёпе подсказали купить сынишке очки; или же с того, что, как Ванюшка очки надел, стал вылитый председатель местного сельпо.

Словом, долго выбраживало, да густо заварилось: с какой-то с Дунькой со Терёхиной, с этим Поло́халом-то, как её, непутёвую, кликали за болтливый и глупый язык, сам Иван Назарович спутался! И глаза ему опускать – не спрятать, как не убрать, не спрятать Ванюшку ни из деревни, ни из школы, ни со света белого. Привередлива же судьба: Дуньке-Полохалу, нечистоплотной, взбалмошной, никудышной, на которую ни один пьянчужка не позарился и у которой вся жизнь состояла в мытье полов в клубе да в дурацкой непоседливой беготне по деревне, – этой судьба подарила сына, невзначай дала смысл и радость всей жизни; Ивану Назаровичу, всеми уважаемому в округе человеку, председателю – а не просто так! – сельпо, – этому навесила тяжкий крест порока, подтверждённого ухмылками односельчан, упрёками жены и, главное, самою жизнью белобрысого очкастого сорванца. Да, видно, чересчур круто обошлась судьба, коли с нею не согласились погореловцы. С Полохалом дело ясное: всё была, придурошная, одна, как травинка, да и та сорная, – а тут сын, радёхонька, чего говорить. А вот Ивану-то Назаровичу каково! Разве не тошно ему бывает, когда он, важный, степенный, в дорогих пальто и шляпе, в больших строгих очках, вышагивает на виду у всей деревни – и вот навстречу ему семенит сопливый мальчишка с полевой, через плечо, сумкой, шлёпающей по заднице, и тоже, как Иван Назарович, светловолосый, и тоже круглолицый, и тоже – что главное – в очках, бежит навстречу и кричит, приученный школой здороваться с каждым взрослым, кричит радостно: «Здра-авствуйте!», на что Иван Назарович, как спохватившись, как бы только что мальчишку заметив, отвечает принуждённо хладнокровно: «Э-э… Добрый день». И жалко тогда бывает погореловцам Ивана Назаровича, и невольно припоминаются им тогда те частые случаи, когда он возвращается с охоты с развесёлой и богатой, на нескольких машинах, компанией, в которой всё нездешние, всё незнакомые, но такие же, как он, солидные и важные мужчины; или припоминается, когда его, Ивана Назаровича, видели случайно с девицей, тоже незнакомой, тоже, видно, приезжей, – и жутко тогда делается погореловцам от этой неведомой им полутёмной, полудикой жизни, жертвой которой Иван Назарович стал. Затеяла судьба игру без промашки: не родись Ванюшка похожим на Ивана Назаровича – не сделалось бы тайное явным, даже и не стали бы погореловцы гадать, кто Ванюшке отец: мало ли женщин рождает для себя одной. Но ещё усугубила положение и сама Полохало, несуразная баба, – назвала ребёнка Иваном.

И лишь к одному человеку из этих, связанных судьбой, трёх были добры погореловцы безоглядно – к Ванюшке: кто родился – разве он не прав! И даже как-то особенно были рады ему: ведь по какому случайному случаю явился он на свет… Ванюшка точно бы и сам понимал это: был он резв и весел. Да и что ему было за дело до всего и до всех. И верно: человек только ещё родится, а уж имеет мать, дом и деревню – родину, то место на земле – единственное, – которое он никогда не спутает ни с каким другим местом.

Напрасно предрекали погореловцы Ванюшке голозадое и впроголодь житьё. Хоть Полохало и не знает, для чего люди в зеркало заглядывают, хоть и забывает она подтягивать чулки, сползающие ниже коленей, хоть она и бегает и в клуб на полы, и в магазин за хлебом в одном и том же халате уборщицы, но Ванюшка у неё – бел-белёшенек. Не знали, выходит, односельчане всех изъянов Полохала: при деньгах – а замарашка. Но нет худа без добра: у Ванюшки и костюмчик, и ботинок не одна пара, и даже – на зависть одноклассникам – ручка с закрытым пером. И такой он ухоженный, подтянутый, да ещё и в очках, что поглядишь на него – и невольно подумается: не кого ли это из местного начальства сынок? А ведь так говорили: «Это Ванюшка по породе таков». И раз уж так говорили взрослые, то чего от мальчишек-подростков ждать!..

Прикинула, видно, судьба, что пора и Ванюшку втягивать в затеянный ею круговорот, дошёл, мол, черёд и до него. Учился Ванька уже в шестом классе, и было это для него, как и для сверстников его, волнующее, словно преддорожное, время, когда снятся нежно-удивительные сны и когда синяки под глазами молвят не только о мести за отказ подшпаргалить, но и о той волнующей, злой и чистой, зависти, которая ещё не названа ревностью. Именно в это самое время кто-то из приятелей и обозвал Ваньку Иваном Назаровичем. И узнал Ванька дрогнувшей душой то, о чём раньше и не думал и о чём, как оказалось, знают все. Видно, беспечально ему было возле матки Полохала, если только теперь, так неожиданно, он ощутил холодную пустоту в одной руке: все-то сверстники шли по жизни, держась обеими руками: за мать, за отца, – и стал Ванька искать и для другой своей руки тепла.

Вот и стал Иван Назарович с некоторых пор чувствовать на себе затаённый и щекочущий взгляд, и всё чаще и чаще попадался ему на дороге долговязый белобрысый очкарик, который говорил своё дурацкое «Здра-авствуте!» почему-то теперь издалека, а потом останавливался ожидающе и с недоумением смотрел на проходившего мимо – в эту минуту особенно торопливого – председателя сельпо; и всё труднее и труднее становилось Ивану Назаровичу придавать своему голосу степенность и важность, когда он выдавливал из себя: «Э-э… Добрый день». И без того тяжко было жить председателю сельпо в одной деревне с человеком, в котором он узнавал себя – мальчишку, а теперь стало невыносимо. Раньше Иван Назарович делал вид, что у него в жизни нет ничего такого, из-за чего бы ему волноваться, – и вот сделался его грех его же собственной тенью. Стал он бояться, как бы односельчане не подумали, что неспроста часто встречаются на дороге двое людей – мужчина и мальчуган, неспроста что-то бормочут друг другу – уж не договариваются ли о чём?.. И не вытерпел Иван Назарович этого своего подозрения, не сумел соблюсти себя до конца: сама рванулась его рука к белобрысой голове, схватила оттопыренное ухо, крутнула его так, что оно чуть не осталось в костистом кулаке, и простонал Иван Назарович, болезненно оскалившись: «Чего-о, чего-о тебе надо?..» А потом он пошёл своей дорогой, досадуя на себя за несдержанность, и нетерпеливо вытер руку носовым платком.