реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Габрилович – Приход луны (страница 86)

18

Из приглашенных к столу был здесь кроме меня еще некий бывший гардемарин. Шел непрерывный спор. Хозяин доказывал, что истинный патриот обязан служить большевистской власти, потому что Россия остается Россией. Гардемарин, оспаривая его, утверждал, что Россия в принятом смысле слова исчезла, а если она и есть, то не здесь, а совсем в другом месте, а значит, именно там надо служить России.

Гардемарин этот сразу стал ненавистен мне. Возможно, из идейных соображений, но главным образом (не буду скрывать) потому, что, устанавливая гибель России и всего истинно русского, он все время с упором и нежностью и с большой выразительностью поглядывал на мою чернокосенькую. Да и она посматривала на него с нарастающим интересом, который после торта на сахарине стал, как думалось мне, заметным для всех.

Гардемарин был красив, отутюжен, и уже за чечевицей на серебряном блюде я стал себя чувствовать непричесанным, мятым, скомканным и каким-то немым.

Я убеждал себя втихомолку, что беспристрастному наблюдателю сразу ясно, насколько я умнее и культурнее этого балтийского франта, — ведь я читал Канта, Гегеля и уровень моего понимания искусства и философии был чрезвычайно высок. Все это представлялось мне очевидным, но я никак не мог выдавить из себя хотя бы несколько фраз, чтобы сделать это очевидным для всех.

А гардемарин между тем как ни в чем не бывало говорил о Ютландском сражении, итальянских певицах, маршале Фоше, Невском проспекте, парижских скачках, изящно кушал конину, красиво оглаживал волосы и бесподобно сморкался. Да, он понятия не имел о Якове Беме, Шагале, Малевиче, Ахматовой, Маяковском, но все же моя чернокосенькая, с которой нам было так хорошо на морозе, не отрывала от него глаз и ни разу, ни за пирогом, ни за чечевицей, не обратилась ко мне.

Это было невыносимо. Сжигаемый злобой и ревностью, я так потерялся, что уронил фарфоровую тарелку. Хозяйка при виде осколков едва не расплакалась, несмотря на всю свою военно-морскую сдержанность, да и хозяин не сумел скрыть печали и раздражения. И только моя чернокосенькая, у которой в Сокольниках так пылали щеки, не обратила внимания ни на погибший фарфор, ни на меня: она не видела ничего, кроме гардемарина.

Да и после обеда она не сводила с него глаз. Вскоре они ушли погулять, а я остался наедине с командиром бывшего крейсера и слушал о том, каков был идейный и нравственный путь, приведший его в Реввоенсовет.

Я так и не дождался тех, кто ушел погулять. Смертельная боль разрывала меня. И все же, шагая домой в безлюдье по мостовой, я еще раз продумал все касательно этой девушки из Центропленбежа и окончательно утвердился в том, что гардемарин ей не пара. Оставалось найти лишь слова и средства, которые бы заставили ее это понять и вернули бы ее на прямой, честный путь — к поцелуям в Сокольниках и к Воробью.

Но мне не пришлось применить ни слов, ни средств, потому что с этого дня она решительно меня избегала. А однажды, придя на работу, я вообще не обнаружил ее. Она не пришла ни назавтра, ни через неделю. Я навел справки — оказалось, что она уволилась навсегда.

Потом я узнал, что она вышла замуж за этого мореплавателя. Так еще раз подтвердилась извечная истина, что Гегель слабее гардемарина.

Прошло полвека. Однажды мне позвонили по телефону: какая-то женщина спрашивала — не забыл ли я ее. Голос был пожилой и томный, но я сразу понял, что не забыл. Мгновенно вспомнил я дом на Пречистенке, списки военнопленных, кабинет управляющего в балетной спальне и девушку с черными косами, исчезнувшую насовсем.

Женщина говорила быстро и сбивчиво, стараясь напомнить мне о себе, но мне не надо было напоминать: единым махом возникли в моей душе Сокольники, холодные уши, безлюдные дачи, зимний летучий лес. Я слушал ее, пораженный тем, что все это так яростно вмерзло в сердце, хотя, казалось, что там не осталось даже следа.

Все осталось! И Москва того времени, и военные эшелоны, и грозные ночи, и снег, и стрельба, и черные косы… И, стоя у телефона, я вдруг подумал о том, что если бы не этот гардемарин…

Впрочем, кто может сказать, что к лучшему и что к худшему в нашей жизни?

Голос женщины, торопясь и сбиваясь, продолжал говорить, втолковывал, горевал, смеялся и вдруг становился таким, как тогда. Держа телефонную трубку, я чувствовал сердцем и кожей тогдашнее время, тогдашний бег лыж. Все как тогда.

Но только теперь все это было слишком поздно.

Постскриптум

Казалось бы, в этой книге я сверх всякой нормы писал о любви. И в киносценариях и в кинонамерениях. Даже порой повторяясь.

Но кое-что все же осталось. Подкину еще пассаж напоследок:

С п р а ш и в а ю щ и й. Простите, вы сценарист?

Я. Да.

С п р а ш и в а ю щ и й. Вам за семьдесят?

Я. Да.

С п р а ш и в а ю щ и й. Сперва тривиальный вопрос. Кем были ваши родители?

(Мои родители? Гм… Отец был сыном аптекаря с университетским образованием и сам стал аптекарем с университетским образованием. Не любил аптечного дела. Он не верил в лекарства, называл докторов шаманами и, подобно энциклопедистам, рассчитывал только на Разум, который, плутая и спотыкаясь, приведет в конце концов человечество к истинным исцелениям.

Мой отец беспрестанно что-то изобретал. Он конструировал химерические моторы, феерические химосмеси. В этом смысле он был верным сыном двадцатого века, чья наука отказалась от натурализма, проникла за видимую данность явлений и в своих наиболее фантастических обобщениях оказалась реалистичнее науки прошлых столетий. Да, они были сродни, мой отец и двадцатый век, разница заключалась лишь в том, что этот век добился немалого, а мой отец — ничего.

Моя мать, напротив, восторгалась поэзией, музыкой, театром, — уже с десяти лет я ходил с ней на лучшие спектакли дореволюционных времен. Что это были за спектакли? Уже не помню; врезалась лишь на всю жизнь последняя сцена пьесы «У царских врат», когда герой, навсегда покидая свой дом и жену, берет с собой лишь лампу и рукопись. Только лампа и рукопись — это врубилось навечно.)

С п р а ш и в а ю щ и й. Итак, кто ваши родители?

Я. Отец — аптекарь, мать — домохозяйка.

С п р а ш и в а ю щ и й (записывает). Еще один тривиальный вопрос. О ваших творческих планах?

Я. Гм… у меня есть реестрик… (Извлекаю из ящика бумажку.) Хочу, знаете, написать сценарий о том, что у ничтожества нет слаще радости, нежели та, что и гению изменяет жена.

С п р а ш и в а ю щ и й (придерживает карандаш). Ну, это уже несерьезно.

Я (лихорадочно листаю реестр). Тогда о двух космонавтах. Они летят на Луну… О том, каково человеку, когда Земля где-то в воздухе.

С п р а ш и в а ю щ и й (в восторге). Блеск! Простите, что я берусь вам советовать, но начинайте с этого.

Я. Вы полагаете? (После паузы.) Нет, начну с гения и его жены.

С п р а ш и в а ю щ и й. Поверьте мне — ляжет в архив!

Я (подумав). Пусть будет хотя бы в архиве.

С п р а ш и в а ю щ и й. Ну, вам виднее… Теперь вопрос посложнее. Прошу меня извинить, но как вы относитесь к смерти?

Я. К чьей?

С п р а ш и в а ю щ и й. Конечно, к своей!

(О друг мой, куда ты залез! Было время, когда я боялся ее до ужаса. Теперь полегчало: я стал не умнее, а старее. Говорят, что только первую ночь присужденный к расстрелу не может заснуть. Потом ест и спит. Так и я: сплю и ем.)

С п р а ш и в а ю щ и й (вежливо, но настойчиво). Я спросил вас о смерти.

Я. Не слишком ли сложный вопрос для нашей беседы?

С п р а ш и в а ю щ и й (он обижен). Почему? Вопрос абсолютно естественный — все мы умрем… Впрочем, если вам неприятно, попробуем о другом. Я вижу у вас на столе записную книжку. Что в ней?

Я. Изречения. (Стеснительно перебираю листки.) Не очень-то густо. Вот, например (читаю): «Все косметические средства делаются на ланолине. Но торговцы продают не ланолин — они продают надежду».

С п р а ш и в а ю щ и й. Это ваше?

Я. Нет.

С п р а ш и в а ю щ и й (быстро записывает). Пригодится.

Я (читаю). «Когда пороки с возрастом покидают нас, мы тешим себя мыслью, что это мы их покинули».

С п р а ш и в а ю щ и й. Пригодится…

Я (читаю). «Женщины под пером мужчин-литераторов гораздо умнее и тоньше, чем они есть в действительности».

С п р а ш и в а ю щ и й (записывает). Сказать правду?

Я. Да.

С п р а ш и в а ю щ и й. Мысль очень спорная. Нет ли чего-нибудь шире? Бесспорнее?

Я. Ну, может быть, это бесспорно: «Как все мужчины, он был в отношении женщин более красноречив в просьбах, чем в выражениях благодарности».

С п р а ш и в а ю щ и й (нетерпеливо). Довольно о мужчинах и женщинах… Скажите, маэстро, — судьба вас часто сводила с актерами, — кто из актрис вам особенно по душе?

(Ишь опять ты куда залез!.. Многие, милый мой, всех не упомню. Но, пожалуй, одну актрису мне не забыть. Ее звали Муся, и было это в двадцать четвертом году. В то время в Москве немало пророков обучали актерскому мастерству. Тот, у кого проходила курс Муся, утверждал, что основа театра есть танец. Он ставил Гольдони и Гоцци. И даже в «Федре» Расина все время присутствовал танец.

Федру великолепно играла Муся. Она жительствовала на Пресне, в коммунальной квартире. Ее мать и отец работали на «Трехгорке», презирали актерское сумасбродство и держались хмуро и дерзко, когда я приходил. Они считали меня одним из тех молодцов, что увивались за Мусей.