Евгений Габрилович – Приход луны (страница 85)
Это было как удар кирпича по затылку. Вася замертво брякнулся на ковер с рисунком реки и прибрежных ив, приобретенный некогда Зиночкой, как всегда, дешево и со вкусом. Случился сердечный приступ. Пролежав две недели в больнице, он вернулся домой и нашел там другое письмо от Зиночки, где детально описывались вещи, которые надо ей выслать, и особенно подчеркивалось драповое пальто, потому что они (она и ее человек) решили перешить пальто в шубку. В конце письма говорилось, что Зиночка благодарна Васе за все, но жизнь — это темный лес, а не асфальтированная дорога и ничего не попишешь, если на этом кочкообразном пространстве она встретила человека, который так любит ее, что готов на все. О, как он неистощим в любви. Конечно, поцелуи уже не те, что в молодости, но ведь и время не то… А Вася, так писала она, был, по совести говоря, неловок в страстях. В заключение она опять возвращалась к драповому пальто и давала точные указания места его хранения.
Это письмо совершенно убило Васю. Он все еще втайне (даже в больнице, прислушиваясь к сбоям своего сердца) надеялся, что все это несерьезно, случайный загиб, что все это выветрится, словно мерзкий сон, но это не только не испарилось, но приобрело вполне завершенные формы. Он отослал драповое пальто и все остальное вместе с письмом, где упрекал Зину в предательстве, в том, что она погубила его и погубит себя. Особенно оскорбило его в послании Зины, что она все время стыдливо называла своего любовника «человеком» и писала, что он, Вася, был неловок в страстях. Но кроме этих обид существовала еще отчаянная любовь к ней, и это ясно сквозило в каждой строке, в каждой фразе письма — так остро, пронзительно, что Зина, сидя теперь уже за своим новым, оседлым служебным столом на новой, спокойной, престижной, бескомандировочной работе, всплакнула, сказав своим новым подругам по службе:
— Ну как я могла совладать с собой? Чем я виновата, что у меня такая душа?
Вася меж тем погибал. Он сжег свой роман о снабженце, его мутило при одной мысли о том, что он хотел восславить эту профессию и даже предполагал одарить героя потомством. Он выбросил, разорвав, коллекцию своих рецензий о футболе, которые хотя и не были напечатаны, но представляли собой, верьте мне, немалый интерес для биографов шумных побед и статистиков поражений. Теперь он писал свои спортстатьи вяло, пресно, печально, в них сквозила личная грусть в ущерб заботе о славе советского спорта.
Редактор сразу приметил это и после серии выговоров уволил Васю по собственному желанию.
Отныне Вася бродил по городу, потертый, небритый, потерянный. Он стал рассказывать историю своего супружества всякому, кто его слушал, — на остановках, бульварных скамейках, вокзалах, а также в местах, назначенных только для безалкоголя, но незаконно используемых для всего иного в дозах достаточных для исповедей и признаний. А это уже последнее дело — рассказывать каждому встречному свои беды в супружестве и любви. Последняя грань! За ней — гибель.
А Зиночка жила без поездок — свой дом и ванна, своя кровать. В тепле и культуре, в городе, где всюду, куда ни глянь, все было воспето Пушкиным или другими гениями. Читала, вязала, смотрела кино. Она отлично вела хозяйство, муж был здоров и ухожен, они часто ходили в гости, и гости ходили к ним. Спорили, ужинали. Не существовало, конечно, уже ни фондов, ни гостиничных коек, ни скандалов и беготни. И Зиночка вздрагивала каждый раз и потупляла глаза, когда на улице или в подъезде до ее ушей доходила не только брань, но даже летучее непотребное слово. Так на редкость удачно сложилась ее жизнь, качавшаяся столь пестро. И когда у друзей заходила речь о ней и неосведомленный новичок спрашивал:
— Это какая нее Зиночка?
Ему отвечали:
— Ну, та, у которой легкая душа.
Человек, который всё знал
В молодости я был знаком с человеком, которому было известно все.
Он знал, как изжарить утку на вертеле и как одолеть империализм; что делать с Ближним Востоком и как истреблять мышей; что такое санскрит, тайна Бермудского треугольника, экстрасенсы и экзистенциализм; он знал, надо ли вооружаться, как кормить грудью ребенка и куда обращаться с жалобами на дурно купленный товар. Клянусь, он знал все! Есть ли загробная жизнь. Как относиться к Канту. Какое искусство поддерживать и какое решительно отвергать. Он даже, представьте, мог объяснить, что есть истина. И как предохраняться от рака, избегнуть беременности, отдалить импотенцию, что будет с Америкой, когда там не станет миллиардеров, а на земле воцарится мир.
Все знал этот человек. Но вот — надо же — он влюбился!
И хотя все вокруг говорили ему, что она лжива, пустоголова, — он любил ее. Тщетно друзья приводили ему доказательства, что это распутница, что она спит с каждым встречным мужчиной, — он любил ее. Даже слепому, даже глухонемому было понятно, что она бестолкова, сварлива, ехидна, дрянь. И что? Он любил ее.
И женился на ней. Она изменяла ему, смеялась над ним, изводила его. Он терпел.
Потому что, хотя он и знал все на свете — как жить, как планировать транспорт, как изжарить утку на вертеле, — хотя и владел картотекой избранных мыслей всех времен и народов, он совершенно терялся перед, казалось бы, самым легким вопросом: что делать, если полюбишь гулящую.
Признаться, и автор не ведает этого.
Все было по-другому…
Я вышел на станции метро «Кропоткинская», и вот я снова стою у ворот двухэтажного особняка. Он остался таким, каким был в тысяча девятьсот девятнадцатом, когда я служил тут писцом-регистратором в учреждении, называвшемся Центропленбеж.
При царе здесь жила знаменитая балерина: особняк был даром любви одного купца. Бывший швейцар балерины, работавший в девятьсот девятнадцатом завхозом Центропленбежа, рассказывал не без увлечения, как прежде гремели тут ослепительные балы, съезжались сливки коммерции и искусства. Однажды прибыл даже великий князь, и как-то раз пел Шаляпин.
Теперь, естественно, все было по-другому. Балерина бежала в Париж, купец — в Бухарест, дар любви был национализирован и передан государству. В Центропленбеже мы занимались розысками русских военнопленных в Германии. Я и другие писцы-регистраторы переносили на карточки списки, полученные из Берлина.
Учреждение наше было не из завидных, мы получали зарплату одними дензнаками, без пайка. И меньше всего этих дензнаков приходилось на долю писцов-регистраторов: из незавидных мы были самыми горемычными. Хорошую мебель увезли в учреждения более мощные, комнаты разделили перегородками, всюду стояли облупленные столы.
Нас, регистраторов, разместили в бывшем зимнем саду, другие отделы — в столовой, касса работала в будуаре. Заведующий помещался в бывшей спальне хозяйки. Стояла свирепая зима (она всегда бывает такой в голодные годы), всюду гудели печки-буржуйки на казенных дровах. Особенно страстно шумела буржуйка в кабинете заведующего, на том самом месте, где, по свидетельству швейцара-завхоза, была при царском режиме кровать балерины. Казалось, что именно этой печке оставила прославленная кровать свой пламень и жар.
Среди регистраторов, скрипевших перьями в зимнем саду, была девушка лет восемнадцати, смуглая, легкая, бойкая, с черной косой и быстрым лукавым взором. В нее я влюбился, мне было тогда девятнадцать.
По воскресеньям мы с ней ходили в Сокольники кататься на лыжах.
В Сокольниках снег был безлюдный, дачи слепые, с разбитыми окнами, можно было войти в любой сад, кричать, молчать — это никого не касалось. Просто не было никого.
За железной дорогой, где начинались холмы, держал при царе трактир некий Воробьев, или попросту Воробей, куда съезжались погреться и подзакусить лыжники со всего парка. Теперь, согласно революционным законам, этот частный трактир был закрыт, но сам Воробей существовал, он жил рядом, в крепком сарае, куда по старой памяти наезжали лыжные парочки, чтобы укрыться от холода и посторонних глаз. Воробей торговал самогоном, кое-какой снедью, ночлегом. Лыжи он давал напрокат.
К нему-то и шагали мы с моей чернокосенькой через всю Москву по выходным — не за ночлегом, за лыжами. Полдня мы скользили на лыжах в ледяной тишине и стопорили лишь для того, чтобы целоваться.
Нынче редко целуются на морозе, всюду тепло и светло, центральное отопление. Послушайте старого человека — попробуйте целоваться на ледяном ветру, в полусумерках, когда полыхают глаза, стынут уши. Рискните, вы не простудитесь, но постигнете, каким оглушительным может быть самый бесхитростный поцелуй.
Уже в темноте мы возвращались в сарай Воробья, и хозяин давал нам понять, что может сдать нам в аренду кровать, но я шарахался от него, мне это казалось ужасным: возможно, я слишком сильно любил мою чернокосенькую, ведь бывает и так.
Однажды она пригласила меня в свою семью на обед. Оказалось, что ее отец в дни империи командовал крейсером на Черном море, а теперь работал в Реввоенсовете на важном посту. Это был дом офицера российского флота, подтянутый, собранный, хранивший обычаи, точность и дисциплину. Стол был щегольски сервирован, салфетки стояли как вкопанные, ножи и вилки сверкали. Чечевичную кашу подали на серебряном блюде, мороженую картошку с кониной ели с тарелок изысканного узора. На сладкое был пирог из пшена.