реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Габрилович – Приход луны (страница 49)

18

Кабинет был велик, Сторожков управлял одной из крупнейших отраслей хозяйства. Он вспомнил войну, дальний город, завод, чаепитие в ожидании Звонка.

— На шестидесятом году жизни, — перечитал он. — Старуха! А какая была живая, легкая, радостная. Какая-то не такая, как все… А чем не такая? — спрашивал он себя. И не мог дать ответа. — Честная, чуткая, добрая, умная, — перечислял он, чувствуя, что это самое малое, что можно сказать о ней. Но что еще можно сказать о ней? Что? «Я вас люблю», — с улыбкой вспоминал он. — Только этого не хватало — роман директора с секретаршей!.. А может, она и вправду любила меня? — вдруг спросил он себя. — Что за чушь! Вроде бы прожил жизнь, а ничего не могу понять! Сколько же это лет прошло? Двадцать? Тридцать? Голод, холод, ни кола ни двора. Чудесное было время!

Дошла весть о кончине Тавочки и до поэта Разлогова. За эти годы он стал знаменит — тут не было несправедливости, нередкой в таких делах: это был действительно первоклассный поэт, один из тех, кем гордится эпоха. Слава пришла, все напасти остались позади. Тончайший лирик, как бы взрывавший размеренную логику строф, чтобы выйти к рассказу о самом мудреном и путаном в людях и человечестве.

Он имел теперь все, о чем может мечтать поэт: раскаленных поклонников и остервенелых врагов, дикую давку при входе в аудитории, где он выступал, овации, свист и драки при выходе из аудиторий. Его быт был четко налажен женой — той девочкой, светлой, как ангел, что выгнала Тавочку. Порядок, дача, стихи, речка поблизости дачи. Он имел все, но он был поэт, настоящий поэт, и потому томился и маялся, как если бы у него не было ни славы, ни дачи.

— Тавочка умерла! — бормотал он теперь, прочтя газетное объявление. — Ее нет! Как же так? Как я мог столько лет не видеть ее, ни разу не встретиться с ней? Ведь она спасла меня, когда я истинно погибал. Единственная, кто верил в меня!.. Какая же я скотина!.. А как я ее любил! — повторял он. — И как она любила меня! Я целовал ее, все шло к дьяволу, мир обваливался… Она обнимала меня своими ручонками, пугливыми, как воробьи, и царапающими, как ястреб… Поднимался рассвет, она спала (как волшебно она спала!), я спешил к столу и писал. Какие стихи! Самое лучшее из всего, что я когда-либо написал… Ах, Тавочка, Тавочка!

— Нет, нет, — печально раздумывал он. — Я ни в чем не могу упрекнуть жену. Но это не Тавочка. Она хорошая, да. Но не Тавочка. Все слишком разумно отобрано. Даже в любви. Все на месте — и стены и мир. Как можно жить с женщиной, когда, обнимая ее, ты думаешь о редакторах, их замечаниях и поправках. О том, как мерзок критик Евлампий Терем. Спать с женщиной — и думать о критиках! И нет ни ястреба, ни воробьев, только горечь во рту, поправки и Терем… Ах, Тавочка, Тавочка! Да, обязательно надо пойти на похороны. Увидеть в последний раз. Какая же я свинья. Какая свинья.

Но он не пошел на похороны, потому что жена — та бывшая девочка из провинции — решительно не пустила его, несмотря на все увертки и выдумки, которые, поверьте, были правдоподобны и убедительны, потому что принадлежали поэту.

15

Стоял месяц май, и когда Глеб проснулся в отеле «Оранж» французского города Канн, солнце прорезывало жалюзи, а когда он открыл окно, то увидел внизу голубой бассейн, где уже полоскались постояльцы отеля, а пониже — покатость холма в черепичных крышах, и еще ниже — Средиземное море и разноцветные паруса. Он оделся, томясь сомнениями, какой туалет подобрать к утренним, как бы небрежным, неофициальным часам Кинофестиваля, и спустился вниз, где корреспондентов из СССР, приехавших освещать и фотографировать Всемирный кинематографический форум, уже поджидал небольшой деженэ́, состоявший из булочки, масла, консервированного варенья и кофе.

И вот тут, между прочим, один из корреспондентов, поздно ночью приехавший в Канн, сообщил, что в Москве скончалась киноактриса Храпова, известная в двадцатых-тридцатых годах.

— Алевтина Васильевна?

— Да.

Глеб обмер. Он так побледнел, что на это обратили внимание даже коллеги газетчики, а это за завтраком бывает не часто.

— Что с тобой?

— Нет, ничего, а что?

Однако на всей трассе от «Оранжа» к небезызвестному отелю «Карлтон», где размещались фестивальные делегации, на дороге вдоль моря, заставленного бесчисленными парусниками и моторками, по набережным, с их крохотными столиками кафе, за которыми умещались и пили и ели целые скопища джинсовых рыбаков и тонких, как веточки, шлюх, куривших сигары и остро поглядывавших по сторонам; на всем этом вонявшем дустом и розами пути, окаймленном киосками, лавками, магазинами, где продавалось все, что нужно людям, приехавшим отдохнуть; на этой долгой стезе, сперва скромной, с витринами, забитыми рыбой и тем, что можно сделать из рыбы, а под конец все более пышной и оживленной, с отелями, носившими имена коронованных лиц, с ресторанами прямо на пляжах, у подножия набегавших волн, — в течение всего этого знойного, потного странствия, смягчаемого лишь легким бризом да африканским обликом бронзовых, тонкобровых, черноглазых полуголых девиц, Глеб все думал и думал о Тавочке и о том, что она умерла.

— Тавочки нет, — шептал он. — Боже мой, Тавочки нет.

И вспоминал, как на лекции о величии русской литературы он, шестнадцатилетним болваном, встретил ее и как они убежали, наскучив обедней в честь Пушкина, о котором и так давным-давно всем известно, что он велик. И как чудесно было после всех этих благостных рассуждений выскочить на осенний воздух, где пыль, и грязь, и дыры в заборах, и мальчишки дуются в расшибец, и люди с портфелями и авоськами, люди как люди, и нет ничего медового, паточного, слезливого, а есть осень, желтые листья, жизнь. И как после он взял ее за руку и они побежали в парк, и какая она была радостная, сверкающая, и как они внезапно поцеловались. И как потом, весной, после выпускного вечера, они снова отправились в парк, снова бегали и хохотали, и умчались в лес, и она прислонилась к дереву, переводя от бега дыхание. И как потом, не помня себя от испуга, они бросились в разные стороны, наутек.

Но тут воспоминания Глеба оборвались, потому что надо было спешить в Ниццу, чтобы заснять прилетающего кинокомика, приглашенного гостем на Фестиваль. В Ницце, в аэропорту, стояла жаркая толкотня — журналисты, фотографы, операторы, — и Глебу понадобился весь его исполинский опыт, чтобы перехитрить, найти точку, откуда можно было хоть как-нибудь щелкнуть. Лайнер опустился, подпрыгнув, помчался, затем, переваливаясь, подрулил, моторы затихли, и на маковку самолетной лестницы вышел непревзойденный Комик. Он оказался стареньким старичком, в нем трудно было отметить знакомые и так любимые черты. Возможно, чтобы напомнить их, он сразу же, еще на площадке лестницы, пришвартованной к самолету, проделал два-три шутливых, всемирно известных движения ног и стукнул тростью о шляпу. И хотя все это было исполнено как-то неловко, опасливо, по-стариковски, толпа разразилась овациями. И вот, в цветах и аплодисментах, Бессмертный Актер прошел к машине.

— Кончен Век! — внезапно остро подумал Глеб и сразу снова вспомнил о Тавочке. — Все! Отгремел!

Но потом вспыхнул такой сумбур, кутерьма и бестолочь, что Тавочка сызнова стушевалась, и Глеб горько подумал о ней лишь тогда, когда после завтрака, данного Клубом французских газет в честь иноземных коллег, возвратился в «Оранж», чтобы переодеться к вечеру.

— Да, — сказал он себе. — Вот и конец!

Он вспомнил те далекие времена, когда Тавочка пришла к нему в Спасопесковский, как вбила в угол гвозди, чтобы развесить одежду — шкаф не на что было купить, — и повесила два своих платьица и пальтецо и его брюки с толстовкой и прикрыла все это чистой тряпкой от пыли и мух. Да, много было в те годы мух, и множество разных планов на жизнь, и много веселья и сил. И вот — конец. Как быстро проходит жизнь.

Он завязал галстук и вышел на балкон. Внизу трепетал голубой бассейн, стояли вразброску пальмы, а вдали было все то же море с яхтами всех цветов — оттуда даже сюда доносилась музыка. С этих яхт к берегу все время причаливали катера. Сегодня утром Глеб (так, для архива) заснял компанию молодежи, когда бирюзовая лодка подвезла их к пристани с яхты. Это были рослые парни, в шортах и бородах, и девушки, тоже в шортах, счастливые и беззаботные — так видится всем фотографам, когда они снимают модный курорт. И Глеб, вспомнив это теперь, подумал о том, что все эти девушки, с их шортами, смехом и молодостью, были куда тяжелее, скучнее и придуманнее Тавочки, которая, конечно, и не имела понятия о шортах, и что именно ей пристало бы вот этак выскакивать на пристань из лодки и, хохоча, идти в «Карлтон». Но вместо этого Тавочка четверть жизни своей обитала в Спасопесковском, в комнате, лишенной уборной, и делала все, что в человеческих силах, чтобы эта комната походила на настоящий семейный дом, — раздобыла какие-то литографии, купила тарелки, ножи, превосходный чайник и повесила на стеке полотняную шаль, похожую на распростертую птицу. Да, она часто влюблялась, теряла голову, забывала про все на свете, уходила из Спасопесковского, но, вернувшись, снова любила его, одного его, всей силой своей преданной, верной души. Да и он любил ее — в общем-то, только одну ее за всю свою жизнь. Что за странная вещь! Почему их судьба не сложилась? Почему он не смог удержать ее? Почему, такая скромная, честная, безгреховная, она все время влюблялась? Почему? — спрашивал он у балкона, бассейна, Средиземного моря и пальм.