Евгений Федоров – Каменный пояс. Демидовы. Наследники (страница 24)
Солдат продолжал:
– Скитался я по раскольничьим скитам; старцы укрывали да пересылали один к другому. Да… Кержаки – народ крепкий, прямодушный. Думал я: что будет? Идти спасаться, а может, полесовать? На спасенье – у меня кровь горячая, отвернет. Ну, так полесовать надо… Вот и ходил я по лесу да по скитам. Привольно, душе легко; лучше и не надо. В кержацком поселке на свою Аннушку набрел… Не смерзла, Аннушка? – Солдат ласково поглядел на женку. Она повела плечами:
– Что ты! Аль я старуха какая…
– Вон как, горячая моя. А ты слушай…
На Акинфия опять навалилась тоска: за костром ровно дышала кержачка; на голове у нее заячий треух, из-под него выбилась прядь кудрявых волос.
– Счастливый ты, – позавидовал Акинфий солдату.
В ближнем ельнике завыл волк. Молодка подняла румяное лицо, сдвинула густые брови.
– Поразвелось проклятых…
– То к Рождеству волчьи свадьбы, – пояснил солдат. – Теперь их самая волчья пора. Так вот… Набрел я на Аннушку и разом по хорошей жизни затосковал. Надумал я двух зайцев ухлопать. Знакомо тебе, что бирючи на Москве кликали: «За объявление руд от великого государя будет прощенье и жалованье». Вот оно как!
Акинфий вспыхнул, в сердце всколыхнулась жадность. Впился глазами в солдата:
– Так ты что ж?
Кровь в жилах Акинфия приостановилась, он затаился. Солдат весело подхватил:
– А то ж! Две выгоды: прощенье и добытчик буду! Полесовал я: белку да соболя бил, да на руду набрел…
– Где? – прохрипел Акинфий, глаза помрачнели, руки задрожали.
– На Тагилке-реке, а где – не скажу…
– И чего нахвастал? – шевельнула бровями Аннушка. – И не ты нашел, а батя… А может, ничего и не было. – Она наклонилась и тихо дернула солдата за полушубок. – Ишь, развязал язык…
– Эге, еда готова, садись есть! – весело закончил солдат и взялся за котелок.
Ели торопливо, молча, обжигаясь. Акинфий еле сдерживался: на демидовских землях какой-то беглый солдатишка открыл руду, у кержаков раздобыл девку-красавку… Ух-х…
Демидов пригласил лесовиков:
– Поедем ко мне в гости?
Солдат ел проворно, двигались крепкие скулы; поперхнулся:
– На том прости, нам некогда. На объявку торопимся. Утречком и поспешим дале…
После ужина солдат притащил бревно, положил его вдоль логова и разжег.
– Ну а теперь на роздых… Спать – оно будет тепло…
Солдат сразу захрапел – словно камнем ко дну пошел. Женка посапывала, потом подкатилась к солдату, заснула крепко.
Синие огоньки пламени бегали, лизали сухое бревно. Конь дремал стоя. Один Акинфий не спал; он поднял голову, долго смотрел на женку. Спокойное лицо ее было приятно. Рядом храпел солдат, во сне он жевал, и острый кадык его ходил ходуном.
«Так ты и бабу, и руду захапать? – зло думал Акинфий. Темная и страшная мысль обожгла его: – А ежели разом и ни руды тебе, и ни бабы…»
Опять на Демидова нашло томленье, и в то же время в груди поднималась лютая злость.
«Ишь, пес, на демидовское богатство руки потянул, а ежели, скажем…»
Акинфий встал, лицо разгорячено; он поправил бревно, голубые языки огня стали длиннее, ярче. Он прошелся по тропке, поднялся на шихан; перед ним лежала падь, крытая лучистым снегом. С темно-синего неба из Млечного Пути на оснеженную землю сыпалась звездная пыль. Демидов снял треух, приложил к голове горсть снега, но разгоряченная кровь, однако, не остывала.
«Он же человек, – убеждал себя Акинфий. – И каждый свое счастье ищет».
Но тут же со дна души его поднимался злой, безжалостный голос:
«Ну и пусть ищет подальше! Земли наши – наведет он сюда крапивного семени, потеснят нас… Ежели хочешь хозяйничать, Демидов, сердцем каменей…»
Он и сам не помнил, как снова очутился у костра. Солдат раскинул руки, рыжие усы от храпа шевелились. Женка уткнулась носом, спала спокойно. В руках Акинфий держал треух и охотничий нож. Он задел ногой солдатскую походную сумку, из нее вывалился рудный камень.
«Наша руда…»
Синие огоньки пламени гасли, костер смежил голубые глаза. Акинфий подошел к логову, стал на колени, взмахнул ножом.
– Господи…
Солдат дернулся и затих. Стало страшно, задрожала рука.
Женка спала спокойно, крепко. Акинфий оттащил солдата за ноги, положил на коня. Без тропы, через ельник, через глубокий снег отвез тело на реку и бросил на лед.
– С водопольем пошли ему, Господи, путь дальний, – перекрестился Акинфий. – Прощай, приятель…
Не глядя на реку, Акинфий на коне вернулся к костру. Конь захолодал, дрожал мелкой дрожью. Женка все еще спокойно спала… На строгом лице кержачки блуждала счастливая улыбка…
Зимний день сумрачен: из-за снежных туч тускло глядит солнце. Вратарь открыл ворота, и в Невьянск на башкирском коне въехал Акинфий Демидов. Сторож подивился: на коне позади Акинфия сидела заплаканная молодка.
Привратник согрешил, подумал:
«Приволок молодец бабу. Знать, закружит коромыслом».
Никита Демидов не подивился молодке, но встретил Акинфку сурово. Молодку отвели в маленькую горенку, холопка принесла есть, но кержачка до еды не дотронулась. Села на кровать, незряче уставилась в угол, так и просидела весь день…
Батька заперся с сыном в горнице с каменным сводом. У порога на волчьей шкуре лежал пес. В печке потрескивали дрова.
Никита опустился на скамью:
– Ну, сказывай, как дела?
У Акинфия забилось сердце, но, сдерживая себя, он спокойно рассказал отцу о просеке к Чусовой.
Тут взор его разгорелся, он рассказал про встречу с солдатом и о рудах…
Никита встал, прошелся по горнице.
– Мохнорылый, а чужое добро задумал огребать. Ты что ж? – В глазах Никиты стояла ночь. – Бабу уволок, а о рудах не подумал?
– Батюшка! – Акинфий упал в ноги отцу. – Батюшка, согрешил: убил я солдата, оберегая наше добро… Страшно мне от крови. Кажись, и сейчас горит сердце… Первый мой грех…
Никита поднял за плечи сына, успокоил:
– Успокойся! Не ты виновен в его смерти, сам напросился. Закажи панихиду по усопшему, на душе и полегчает. Всякое, сынок, в жизни бывает!
Больше они в этот день ни о чем не говорили. Сын ушел в горенку и пробыл там до утра.
У Аннушки густые черные ресницы и круглая, словно точеная, шея. На ее широкой спине – толстая темная коса. Одета она в голубую кофту, на плечах пушистый платок. Аннушка любит сказки; проворная демидовская старуха складно рассказывает их. Лицо кержачки строго, глаза печальны: скорбит глубоко. Из раскольничьих скитов принесла она крепкую веру и любовь к суровой молитве.
Акинфию нравилось печальное лицо и покорность кержачки. Больше он не спрашивал ни о чем. Дел по заводу нахлынуло много; они шли, как водополье. И жил Акинфий, как на водополье, на своем башкирском коньке ездил по горам и падям, намечал новые заводы. За делами, в работе, когда подкрадывалась тоска по женской ласке, он вспоминал Аннушку. Тогда – на стану, или в лесу, или в куренях, где рабочие вели пожог угля для прожорливых домен, – перед ним вставали зовущие глаза кержачки. В пургу, в мороз, через дебри и тайгу он ехал к ней в Невьянск и день-два не уходил из ее горенки.
Отец подумывал о Туле, торопился с литьем. Он предупреждал сына:
– Гляди, не шибко прилипай к бабе, не то дело порушится, а нам надо поднять такой дикий край!
О жене Акинфий вспоминал редко, по весне собирался навестить ее. Тут не было тревог; знал и верил отцовскому домострою. Верна будет Дунька!
Когда уезжал Акинфий, Аннушка изредка выходила погулять по заводу. Недремлюще было око Никиты Демидова. За ворота завода-крепостцы ее не пускали. Да и куда пойдешь, когда по тайным тропам в горах и лесах притаились демидовские дозоры. Никита пригрозил ей:
– Ты, Анна, бегать не вздумай! Настигну и в скитах; скиты разорю и попалю. Так!
Он хвалил сына:
– Да и другого ты, как Акинфку, не найдешь. Умен, пес, и жадный к работе…