18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Доренский – Мемуары Императора Внешней Империи. Книга 1. Ученик Пустоты (страница 2)

18

Позже, много позже, я узнал, что такое «чистокровный» и почему людей пугает одна только мысль о моём существовании. Но в детстве это знание было простым, как погода: я — другой. И этого достаточно, чтобы тебя ненавидели. Достаточно, чтобы били. Достаточно, чтобы не кормили.

Мать и тец — кто бы они ни были — оставили мне только кровь. Тягучую, как смола на коре старого дерева. Она давала мне время. Остальное я добывал сам.

---

Улицы не учат философии. Они учат смотреть на руки прохожих: сжаты ли пальцы в кулак, держат ли камень, тянутся ли к поясу. Они учат спать так, чтобы проснуться от любого звука, кроме собственного крика во сне. Кричать нельзя — крик привлекает. Либо стражу, либо тех, кто сильнее тебя. И то, и другое заканчивается болью.

Я изучил эти правила раньше, чем научился складывать цифры. Спать в подворотнях, где стекается дождевая вода — мокро, но безопасно, потому что бродяги туда не суются. Воровать еду на рынке — только с лотков, где мясник отвернулся, и только одну вещь за раз, чтобы не заметили. Убегать — всегда зигзагами, потому что по прямой поймают. Прятаться — в мусорных баках, если пахнет достаточно сильно, чтобы собаки не лезли, а люди обходили стороной.

Я не помню, когда именно оказался на улице. Детская память стирает границы между днями, оставляя только картинки — яркие, как вспышки молнии, и такие же быстрые.

Помню тёплый полдень. Солнце висело низко, осеннее, ещё не зная, что скоро умрёт до весны. Я брёл вдоль рядов мясной слободы — запах крови и пряностей смешивался с дымом из труб. У одного лотка, прямо на краю, лежала горбушка хлеба. Свежая. С хрустящей коркой, посыпанная тмином. Мясник возился с тушей за спиной — слышно было, как скребёт ножом по кости. Я не думал. Не успел. Моя рука схватила хлеб раньше, чем мозг принял решение.

Я побежал.

Сердце колотилось где-то в горле. Воздух свистел в ушах. Ноги сами несли меня по переулкам — влево, вправо, через чей-то двор, под навес, через лужу. Хлеб был тёплым — я прижимал его к груди, чувствуя, как пар пробивается сквозь рубашку. Погони не было. Мясник либо не заметил, либо не захотел связываться с воришкой. Но я бежал всё равно — по инерции, по привычке, от страха, который остался со мной навсегда.

Смех пришёл внезапно. Я засмеялся — громко, взахлёб, почти истерично, — потому что получилось. Потому что я бегу, и хлеб тёплый, и меня не поймали. Никакой философии. Никакого расчёта. Просто я, хлеб и этот дурацкий, никому не нужный восторг, от которого щипало в груди.

Я спрятался в подворотне, съел горбушку, обжигаясь и давясь, и почувствовал себя почти счастливым. Впервые в жизни. А потом пришёл вечер, и голод вернулся, и счастье ушло. Но тот миг остался. И когда много лет спустя кто-то спросил меня, могу ли я вспомнить что-то чистое, не запятнанное кровью, я вспомнил горбушку, украденную у мясника.

---

К одиннадцати годам — или к тому, что люди назвали бы одиннадцатью годами — я был худым, жилистым существом с длинными светлыми волосами и голубыми глазами. Мои уши были заметно острее человеческих, и это делало меня мишенью. Другие беспризорники дразнили меня «остроухим», взрослые смотрели с подозрением, а иногда и с отвращением. Я не понимал, в чём моя вина. Я просто был. Но я быстро усвоил: эльф на человеческих улицах — это либо трофей, либо угроза. Либо и то, и другое.

Я никогда не держался с другими детьми. Не потому, что считал себя лучше — просто я был другим, а стаи не любят чужаков. Иногда меня били — за то, что я эльф, за то, что я ворую еду с их территории, за то, что просто подвернулся под руку. Иногда я давал сдачи. Никто из них не был быстрее меня. Я не знал, откуда бралась эта быстрота — просто в какой-то момент я уже уклонялся, а кулак или камень летели мимо. А потом я бил в ответ. И они отступали.

Одиночество — плохая защита, но лучшей у меня не было.

Осенью меня поймали. Осенью всегда ловят — урожай собран, работы мало, зато много свободных рук, которые надо чем-то занять. Жатва — так называлось это развлечение. Сто детей — нищих, беспризорных, проданных родителями за долги, просто украденных в портовых городах, — выходят на арену Кровавого Круга. Один выходит живым. Толпа ревёт, король ест виноград, а золото течёт в казну.

Человек, схвативший меня, пах луком и кислым вином. У него были руки мясника — толстые, с короткими пальцами и рыжими волосками на тыльной стороне, почти не чувствующие боли. Он сгрёб меня за шкирку, поднял в воздух, встряхнул, оценивая взглядом. Я болтался, как тряпичная кукла, и даже не пытался сопротивляться — бесполезно.

— Остроухий, — сказал он задумчиво. — Эльф. Настоящий, что ли? Таких ещё не было. Возьмут.

Он сунул меня в мешок, затянул горловину, и я затих в темноте, пахнущей дёгтем и чем-то кислым. Я не плакал. Я думал. О том, что мог бы убежать, если бы заметил его раньше. О том, что не заметил — значит, устал. О том, что устал — значит, плохо следил за собой. И о том, что теперь это уже не важно.

Меня бросили в клетку с другими детьми. Там было темно — только тусклый свет факелов пробивался сквозь решётку, оставляя на грязном полу длинные полосатые тени. Воняло мочой, страхом и прелой соломой. Дети плакали. Кто-то звал мать. Кто-то молился богам, которых я не знал. Кто-то сидел в углу и молча смотрел перед собой пустыми глазами, уже сдавшись.

Один мальчик выделялся. Рыжий, веснушчатый, примерно моего возраста. Он не плакал. Не молился. Не смотрел в пустоту. Он сидел, прислонившись к прутьям, и методично, спокойно рассматривал остальных. Оценивал. Я заметил это сразу — потому что сам делал то же самое. Наши взгляды встретились на секунду. Он чуть кивнул — едва заметно, как бы говоря: «Я тебя вижу. И ты меня видишь. Хорошо». Потом отвернулся.

Я запомнил его. Рыжий мальчик, который не плакал.

Нас держали три дня. Кормили хорошо — каша с мясом, хлеб, чистая вода. Толстяки-распорядители в кожаных фартуках, забрызганных чем-то бурым, ходили вдоль клеток, выкрикивали цифры, делали пометки в засаленных бумагах. Они смотрели на нас, как смотрят на скот перед забоем: этот даст хорошее мясо, этот — жилистый, но бойкий, этого можно пустить первым.

— Пятьдесят седьмой, — сказал один, указывая на меня пальцем с грязным ногтем. — Эльф. Медленнее стареет, быстрее двигается. Поставь в конец, пусть потянет.

Так я стал номером пятьдесят семь. Имя у меня забрали. Вернее, его никогда и не было. То имя, которое я выбрал себе сам, появилось позже, в другом месте, при других обстоятельствах.

На третий день нас вывели на арену.

---

Кровавым Кругом назывался этот амфитеатр. Старая, ещё имперских времён постройка, врытая в землю, с каменными стенами, покрытыми мхом и копотью факелов. Ложи для знати наверху, огороженные резными перилами, с мягкими подушками и столиками для закусок. Внизу — жёлтый песок, утрамбованный до тверди, с тёмными пятнами, которые не выводились уже много лет.

Король присутствовал лично. Я видел его мельком: гора жира на золотом троне, маленькие заплывшие глазки, борода, усыпанная крошками. Он жевал что-то — то ли виноград, то ли сливы— и смотрел на арену с равнодушным любопытством человека, который уже видел сотню таких жатв. Рядом сидела королева — худая, как жердь, с лицом, застывшим в маске скуки. Она не смотрела на нас. Она смотрела на свои ногти.

Нам раздали оружие. Не мечи и не копья — это было бы слишком гуманно, слишком быстро. Ножи, затупленные на концах, чтобы не убивали с одного удара, а мучили. Палки, обмотанные ржавой проволокой. Верёвки с петлями. Несколько камней — обычных булыжников, какие валяются на любой дороге. Кому-то досталась сломанная подкова, кому-то — деревянная ложка. Я взял камень. Гладкий, удобно ложащийся в ладонь, с заострённым краем — такой можно вбить в висок, если ударить с нужной силой. Я не знал, с какой силой надо бить. Но я догадывался.

Рыжий мальчик взял верёвку. Сложил её в петлю и намотал на кулак — профессионально, как делают те, кто уже пробовал удавить. Я заметил это. Он заметил, что я заметил. Опять этот короткий обмен взглядами, ничего не значащий и всё решающий.

Рог проревел.

Сто детей — сто маленьких жизней, ещё не начавшихся, — бросились друг на друга. Первые минуты — это хаос, который не описать словами. Кровь, крик, хруст костей, песок, взлетающий в воздух и оседающий красным. Кто-то пытался залезть на стены, срывая ногти до крови. Кого-то затоптали свои же, пытаясь добраться до безопасного угла. Девочка лет семи стояла в центре и визжала — высоко, пронзительно, как чайка, — пока мальчик постарше не ударил её камнем по голове. Она упала, не переставая визжать, и долго ещё дёргалась в песке, пока кто-то не добил её ножом.

Я не двигался. Я прижался спиной к стене — холодный камень с острыми гранями, впивающимися в лопатки — и ждал. Ждать я умел. Рыжий тоже не бросился в мясорубку — он отошёл к противоположной стене, верёвка болталась в его руке. Мы оказались по разные стороны арены, но наши взгляды пересекались поверх мельтешащих тел.

Ко мне подбежал парень с прутом. Ржавый, выломанный из какой-то ограды, на конце — заусенец, которым можно распороть кожу. Он был старше меня года на три — высокий, широкоплечий, с бычьей шеей и маленькими, злыми глазами. Его лицо горело — не злобой, а странным восторгом, словно он всю жизнь ждал разрешения убивать и наконец получил его.