Евгений Чижов – Перевод с подстрочника (страница 17)
Дверь открылась, и в комнату зашёл мальчик с тетрадью — сын Касымова. Заметно стесняясь гостя, подошёл к отцу, раскрыл тетрадь, что-то забормотал.
— Ну вот, изволь делать домашнее задание. А мать на что? Спать легла? Ну ладно, давай сюда... — Касымов положил руку на узкие плечи сына, привлёк его к себе, притиснул к животу. Он был занят решением задачи, когда дверь приотворилась снова.
— А это кто к нам пожаловал?!
Голос Тимура изобразил грозное удивление. На пороге в ночной рубашке, переминаясь с одной босой ноги на другую и щуря от света выпуклые чёрные глаза, стояла его дочь. Зейнаб уже уложила девочку, но ей, видимо, было так интересно, что происходит в комнате, где отец сидит с незнакомым гостем, не похожим на всех, кого она прежде видела (а видела она одних коштыров), что, когда туда пошёл брат, она не смогла совладать с любопытством и отправилась следом. Она, конечно, знала, что должна быть в постели, но увлеклась, забыла об осторожности и сама себя выдала.
Касымов разразился гневной тирадой на коштырском. Девочка быстро заморгала и принялась теребить край ночной рубашки.
— Нет, чёрт, только не это! — успел выдохнуть Тимур, но она уже ревела вовсю, размазывая кулаками слёзы по щекам.
Тимур поднялся с дивана и, заметно шатаясь, тяжело подошёл к ней, на ходу достав из кармана халата деревянную птичку, открывавшую при нажатии на хвост клюв и издававшую пронзительное чириканье, похожее на скрип. Но все попытки отвлечь с её помощью дочь ни к чему не привели. Тогда он извлёк из другого кармана шнурок, встряхнул его, и он встал стоймя. Девочка замолчала. Тимур победоносно рассмеялся, разорвал шнурок, убрал обрывки в карман и достал снова целым и невредимым. Но дочь, не поверив, взревела с новой силой. Касымов выругался по-русски, полез в глубь чапана, похоже, битком набитого всевозможным инструментарием для утешения ребенка, и вынул большую конфету. Девочка яростно её оттолкнула и отвернулась, продолжая рыдать.
— Ну что ты прикажешь делать?! — Касымов развёл руками, снова зарылся в халат, долго в нём копался и вытащил платок. Завязал его двойным узлом, сделал над ним несколько пассов, потянул за концы — узла как не бывало. Сжал платок в кулаке, разжал перед лицом дочери, и та уставилась в пустую потную ладонь. Тогда другой рукой Касымов достал платок из нагрудного кармана её ночной рубашки и вытер им её щёки и нос. Она наконец перестала рыдать и только трагически всхлипывала. Лишь теперь Олег заметил, как она похожа на отца.
Перед тем как уйти, она ещё сказала что-то напоследок сырым от слёз голосом, и Тимур перевёл для Печигина, что его дочь желает всем спокойной ночи. Следом за ней был выставлен сын. Касымов вытер вспотевший лоб, рассеянно развернул и отправил в рот отвергнутую дочерью конфету.
— Ох уж эти дети... Так о чём мы говорили? Ах да, о лимонном соке...
Тимур предлагал Печигину остаться ночевать, но Олег отказался. На обратном пути сошёл с автобуса за пару остановок до дома — пройтись, развеять хмель. Вокруг него шевелилась чёрными кронами, дышала сухим тёплым ветром коштырская ночь. Редкие фонари вырез`али из беззвёздного неба силуэты деревьев, внутри которых сгущалась ещё более непроглядная тьма. Падая на прохожих, процеженный сквозь листву жёлтый свет выхватывал из темноты отдельные части людей — руку с блеснувшими часами у одного, половину лица другого, рубашку и галстук третьего, — двигавшиеся навстречу друг другу, как отдельные детали пазла, ищущие правильного соединения. Асфальт под ногами был разбит, из-за заборов раздавалось то мычание, то блеяние, и, если б не озарённые прожекторами многоэтажные стройки над крышами вдали, Олегу казалось бы, что он идёт по центральной улице деревни. В прорытых в густом мраке норах и нишах света, в возникавших на несколько секунд лучащихся тоннелях, проделанных фарами редких машин, ему удавалось иногда разглядеть поздних прохожих целиком, и тогда перед ним возникали то мужчина, забросивший под язык порцию насвая и сплёвывавший длинной сияющей слюной, то идущая взявшись за руки пара (молодые коштыры часто ходили, держась за руки), то сидевший на скамейке старик в слепо сверкнувших очках, положивший ладони на колени, как примерный школьник. Затем машина проезжала, и мгновенно сомкнувшаяся за ней тьма поглощала их всех вновь. Олегу вспомнились слова Зейнаб: «Для внешнего мира нас как будто бы и нет». (Когда он уходил, она уже легла спать, но, услышав голоса в прихожей, вышла его проводить, и Печигин увидел её лицо без косметики с голыми отчаянными глазами и серой неровной кожей. Олегу показалось, что она хотела что-то ещё ему сказать, но не решилась при Тимуре.) Ему тоже случалось чувствовать себя так, точно его нет для внешнего мира, — когда не отпускает сознание, что ничего из происходящего с тобой ни для кого и никогда не будет иметь значения, точно тебя заключили в непроницаемую прозрачную колбу для неизвестного нечеловеческого эксперимента, — и память об этом заставила его впервые испытать что-то вроде близости к коштырам, подобие родственного понимания их безнадёжной заброшенности. Вот парикмахер в крошечной парикмахерской на одно место в ожидании поздних клиентов придирчиво изучает сразу в трёх зеркалах свою собственную причёску и устраняет блестящими ножницами лишь ему видимые недостатки. По одному взгляду на сияющее совершенство его шевелюры становится ясно, что ждёт он давно и напрасно. Вот, простегнув пыльный от света далёких фар полумрак белками кошачьих глаз, дорогу пересекла стайка подростков. «Если они решат меня ограбить, — без особого страха подумал Печигин, — а для верности пырнут ножом, никто меня в этой глуши не отыщет». Может, из такой заброшенности и возникает у народа сознание своей исключительности: «Раз миру нет до нас дела, то тем хуже для него — весь мир заблуждается, он отклонился от истинного пути, и только мы живём правильно». А это сознание рано или поздно порождает человека, в котором сможет воплотиться, кто станет его подтверждением, — Народного Вожатого. Он укажет стране её особый путь, непреклонный в прошлом, но едва не потерявшийся на бездорожье современности, объяснит цель и смысл эксперимента, замкнувшего Коштырбастан в лабораторной колбе отдельности, назовёт простыми и ясными словами то, что до него было только расплывчатым предчувствием. А если ему будет недосуг или, как и подобает истинному пророку, он предпочтёт лапидарности идеологических формул многозначность поэзии, найдётся такой человек, как Касымов, преданный комментатор и толкователь, который сделает это за него.
Придя домой, Печигин включил телевизор и попал на документальный фильм о каком-то коштырском не то изобретателе, не то Герое Труда, которого за достигнутые успехи награждал орденом сам Народный Вожатый. На экране президент был седым, тогда как на всех плакатах и лозунгах он представал жгучим брюнетом. Судя по всему, награждение происходило достаточно давно: Олег помнил, как Тимур рассказывал ему, что Гулимов покрасил волосы лет пять назад — и за несколько дней шевелюра Народного Вожатого на всех его изображениях по всему Коштырбастану без всякого распоряжения свыше была закрашена чёрным. Если Печигину это казалось смешным, то для Касымова в этом было несомненное, пускай и наивное, выражение любви народа к своему вождю. Любовь хочет видеть свой объект вечно молодым, не подвластным времени. Когда президент сбрил отпущенную во время гражданской войны бороду, на улицах городов и кишлаков бороды почти исчезли, так что на тех, кто продолжал их носить, стали даже коситься с опаской, подозревая в фундаментализме. Когда через несколько лет Гулимов отпустил усы, точно такие же усы стали вырастать куда ни кинь взгляд — у каждого третьего коштыра. И в этом тоже, утверждал Касымов, была любовь, стремящаяся слиться со своим объектом, через внешнее сходство обрести его уверенность и силу.
Олег достал свою тетрадь и записал: «Есть два вида власти: власть принуждения и власть примера. Первая вынуждает к подчинению, вторая — к подражанию. Первая имеет в своём распоряжении правоту и силу, второй достаточно самой себя — личности, открытой вдохновению. Оружие первой — ясность, второй — тайна. Как бы высоко ни возвышалась над людьми первая власть, она всегда достигает их своими приказами, тогда как вторая, даже оказавшись совсем рядом, отделена непреодолимой дистанцией. Первая есть власть закона, вторая — власть нового, для которого закон ещё не написан. Первая ограничена своим временем и местом, вторая может распространяться через века и границы. Они соотносятся между собой как стихотворение, полное ускользающих метафор, и комментарий к нему, настаивающий на единственно верном прочтении. Первая власть всегда обращена к людям, тогда как второй часто бывает вовсе не до них. Возможно, временами она даже повёрнута к ним спиной, хотя они об этом и не подозревают...»
Олег отложил ручку, вслушался в тишину большого пустого дома. Она была такой гулкой, что мешала думать. Мысли возникали в ней, словно произнесённые внутренним голосом вслух, — и в тревожной чужой тишине этот голос вдруг показался Печигину незнакомым.