Евгений Блинов – Пером и штыком: введение в революционную политику языка (страница 5)
Но и в этой историзированной версии структурализма речь не идет об «осознанном воздействии» членов общества на язык. Бенвенист отходит от традиционной зеркальной схемы, предлагая изучать не просто «отражение» общественных отношений в языке, а направление различных дериваций, сравнивая корреспондирующие термины, например, в статье «Две лингвистические модели города»[41]. Однако подобный анализ ограничивается словарем, который он называет «лексическим инвентарем культуры», не вторгаясь в другие области. Методологически все сводится к определению, которое мы даем языку, и к тому, что именно подразумеваем под его структурой. В рамках обновленного структурализма язык остается «тем же самым» во время «самых глубоких социальных потрясений», доказательством чего может служить русский язык: «Начиная с 1917 года структура русского общества претерпела радикальные изменения, и это самое мягкое определение, что мы можем дать, однако со структурой русского языка ничего подобного не произошло»[42]. С данным утверждением не согласились бы многие советские строители языка, хотя, как мы увидим, спектр точек зрения по этому вопросу в 1920–1930-е годы был очень широким.
Существует несколько способов опровергнуть данное утверждение. Во-первых, методологически оспорив узкое определение языка и задач лингвистики, как это делали такие представители социолингвистики, как Уильям Лабов или Луи-Жан Кальве[43]. Во-вторых, не отказываясь от формальных методов, проанализировать изменения в области фонетики, морфологии и синтаксиса в конкретном языке и в конкретный период. Клод Ажеж называл подобный подход «социооперативной лингвистикой»[44]. Наконец, можно сделать акцент на прагматике, исследуя, как выражались Делез и Гваттари, «вторжение» (
Главный аспект изучения социальных условий функционирования языка для Делеза и Гваттари – анализ статуса «приказов». Этот термин употребляется одновременно в прямом и переносном смысле, что подразумевает как исследование политических лозунгов, указов и декретов, так и закрепление за перформативным аспектом языка приоритета перед информативным вплоть до полной дисквалификации последнего. Можно говорить о своего рода гиперперформативности или асимметрии между информативной и перформативной функциями языка. У подобного анализа есть свой пространственный, или, в терминологии Делеза и Гваттари, территориальный, аспект. Никаких метафор: язык необходим для «распространения», или, буквально, для расширения (
В 1-м томе «Тысячи плато» функциональным аналогом этой дихотомии был процесс кодировки/рекодировки, вполне определенно отсылавший к структуралистской семиотике. Но Делеза и Гваттари интересует не просто код, а динамические процессы его изменения. Их анализ требует формулирования понятия территории как пространства, в рамках которого определенный код является действительным. Перекодировка означает, что данная территория подпадает под действие другого кода, самым элементарным примером подобного процесса является переход территории из-под власти одного государства под контроль другого. Что в большинстве случаев, хотя и не всегда, означает смену юрисдикции: на новой территории вводится в действие новый кодекс (с точки зрения исторической семантики слово «код» восходит к кодификации). При этом систем или кодировок множество: переход области к другому государству не означает автоматической смены языка, религии, экономического уклада, традиций, привычек населения и т. д. Детерриториализация и ретерриториализация означают процесс смены кода на
При этом де- и ретерриториализация по возможности проводится сразу во всех «измерениях» и затрагивает как институты, так и коллективное воображаемое. Проводя административную реформу, французское революционное правительство планировало детерриториализацию по отношению к старым административным центрам провинций и ретерриториализацию на Париж как центр Республики, детерриториализацию от церкви и ретерриториализацию на гражданскую религию, детерриториализацию от «священного тела короля» и ретерриториализацию на тело нации. Соперничающие центры власти действуют в противоположном направлении, пытаясь ретерриториализовать пограничные области, вернуть французский народ в лоно католической церкви, восстановить феодальные иерархии и т. д. Как мы увидим, в представлении апологетов революционной языковой политики универсальным средством де- и ретерриториализации является единство языка. Более того, мажоритарным язык делает именно его территориальный потенциал, то есть потенциал гомогенизации и централизации социального пространства. Подобный подход не ограничивается периодом создания государств-наций. Если использовать расхожие публицистические клише, типичным процессом де/ретерриториализации является «цивилизационный выбор» в пользу глобального центра власти, в котором национальный язык – лишь один из факторов. Но от этого процесс гомогенизации и централизации мажоритарного языка не перестает быть привилегированным примером работы механизмов де- и ретерриториализации.
С понятием де- и ретерриториализации мы получаем искомые методологические ориентиры для анализа того, что Делез и Гваттари называли «гомогенизацией и централизацией мажоритарных языков». Делезо-гваттарианский метод анализа, как я его понимаю, подразумевает ответ на три вопроса. Во-первых, каким образом в конкретном режиме знаков распространяются приказы или на что именно направлена нормализация? Во-вторых, как этот процесс связан с динамическими центрами власти и в каком направлении осуществляются де- и ретерриториализации и как мы можем нанести их на карту? И в конечном счете сколько карт нам понадобится и как мы сможем наложить их друг на друга? Наконец, что представляет собой конкретный центр власти? В случае языка он подразумевает ответ на вопрос «Кто говорит?» (
От языка короля к языку человечества
На родном французском и никак иначе
Революционные строители нации, несмотря на весь пафос обновления и разрыва с прошлым, создавали свой проект не на пустом месте. Если верить Большому нарративу становления Республики, они продолжали дело своих политических оппонентов. Во всяком случае, на этом настаивает официальная французская историография, важной частью которой является республиканская история национального языка. В классическом виде она сформулирована Фердинандом Брюно в эпоху Третьей республики в его многотомной «Истории французского языка»[49]. К проекту Брюно мы еще вернемся, а пока обозначим основные вехи большого пути.
В соответствии с канонической версией мифа о первоначале наиболее ранний из известных нам текстов на языке, который является предком современного французского, – это запись «Страсбургской клятвы», закрепившая раздел империи Карла Великого[50]. 14 февраля 842 года она была зачитана перед армиями западнофранкского короля Карла II Лысого на старофранцузском, который хроникер называет романским (