реклама
Бургер менюБургер меню

Евгений Блинов – Пером и штыком: введение в революционную политику языка (страница 4)

18

Язык устойчив не только потому, что он привязан к косной массе коллектива, но и вследствие того, что он существует во времени. Эти два факта неотделимы. Связь с прошлым ежеминутно препятствует свободе выбора[23].

Произвольность знака и существующая в конкретном коллективе традиция связывать «звуковое изображение» с «идеей» взаимно обуславливают друг друга и делают осознанное влияние на язык невозможным. Поэтому «единственный реальный объект лингвистики – это нормальная и регулярная жизнь уже сложившегося языка»[24].

«Коллективная косность», «традиция», «связь с прошлым», отсутствие «свободы выбора» – что за старорежимные слова! Разве не об их погружении в Лету мечтал поэт, отсылая потомков к «поплавкам словарей»? Лев Якубинский, один из основателей ОПОЯЗа[25], в конце 1920-х – начале 1930-х годов игравший важную роль в организации советской лингвистики, в своей программной статье разоблачал «реакционную сущность» теорий Соссюра:

Учение де Соссюра отражает идеологию наиболее реакционной части буржуазии конца XIX и начала XX вв., буржуазии, отчаявшейся доказать «недосягаемость» для массы самых различных «унаследованных» социальных установлений. Соссюр пытается доказать «недосягаемость» для массы хотя бы языка, доказать «невозможность» политики хотя бы языковой, доказать невозможность революции хотя бы в языке. Учение Соссюра является методологически неприемлемым и политически реакционным[26].

К критике Якубинского мы еще вернемся, пока же отметим связь между методом и характером политических выводов. Якубинский, впрочем, несколько недооценивал глубину традиции: представление о невозможности произвольных языковых изменений не ограничивалось современной Соссюру буржуазией. Дион Кассий в «Римской Истории» приводит ставший знаменитым исторический анекдот об императоре Тиберии, который употребил в своем эдикте отсутствующее в латыни слово и созвал консилиум грамматиков. Один из них якобы заметил: «Цезарь, ты можешь давать римское гражданство людям, но не словам»[27]. Похожее замечание много веков спустя было сделано императору Сигизмунду I, употреблявшему слово «схизма» в женском роде. На что Сигизмунд ответил знаменитой фразой Ego sum rex Romanus et supra grammaticam («Я – император Рима и выше грамматиков»)[28]. Этот случай, впрочем, приводится в качестве примера ограниченности политической власти над языком: латинское Schisma (-atis, n) до сих пор употребляется в среднем роде. Анри Грегуар в своей апологии революционной языковой политики, вспоминая первый случай, заметит: «Римский тиран хотел ввести новое слово, но потерпел неудачу, потому что языковое законодательство всегда было демократическим. Именно эта истина будет залогом вашего успеха»[29]. Если язык, что признавал Соссюр, является общественным установлением, основанным на определенных конвенциях, то почему их нельзя изменить, достигнув консенсуса? В таком случае это не вопрос признания народа сувереном, а проблема объяснения «массам» законов функционирования языка и преодоления их «косности», на что делает ставку любая революция.

Но революция не просто стремится изменить язык. Она рассматривает подобные изменения не как цель, а как средство преобразования общества. Младший современник Соссюра Лев Шестов, наблюдавший события Гражданской войны из эмиграции, в 1920 году поражался идеалистической, как ему казалось, верой большевиков в силу слова:

Россия спасет Европу – в этом убеждены все «идейные» защитники большевизма. И спасет именно потому, что в противоположность Европе она верит в магическое действие слова. Как это ни странно, но большевики, фанатически исповедующие материализм, на самом деле являются самыми наивными идеалистами. Для них реальные условия человеческой жизни не существуют. Они убеждены, что «слово» имеет сверхъестественную силу. По слову все сделается – нужно только безбоязненно и смело ввериться слову[30].

Шестов, не принимавший волюнтаристскую политику большевиков, был не самой подходящей фигурой, чтобы оценить «музыку русской революции». Однако он, как заметил Делез, умел ставить «нужные вопросы»[31]. Советские лингвисты и теоретики литературы потратят немало сил на создание материалистического и, по возможности, марксистского учения о языке и его воздействии на общество. Возражение Шестова об игнорировании большевиками «реальных условий человеческой жизни» можно адресовать и якобинским ораторам. Вера в «магическое действие слова» – движущая сила всякой революции.

Приведенные цитаты фиксируют две невозможности: изменить язык при помощи «сознательной инициативы» и изменить общество при помощи языка. Они могут вполне в духе аргументации Соссюра взаимно обуславливать друг друга (как полагал Якубинский), а могут, как заметит позднее реформатор структурализма Эмиль Бенвенист, находиться в отношении асимметрии. Есть определенная ирония в том, что они прозвучали накануне самых радикальных изменений в обществе и если не в самом «языке», то в подходах к языковой политике. Как бы в подтверждение слов Маркса о боязливой оглядке на прошлое в канун премьеры новой драмы мировой истории.

Язык и территория: вопрос метода

Жиль Делез и Феликс Гваттари, подобно поэту, верили в силу слов. В 3-й главе, или, как они выражались, 3-м плато 2-го тома «Тысячи плато» их интересует роль языка в соотношении политических сил. Язык – не вещь, не образцовая структура, не жизнь и не природа: «Язык (le langage) – это не жизнь, он отдает ей приказы; жизнь не говорит, она слушает и ожидает»[32]. 3-е плато, озаглавленное «Постулаты лингвистики», – своеобразная антология аргументов против структуралистских представлений о задачах лингвистики как науки, изучающей «нормальную и регулярную жизнь уже сложившегося языка». Мы разберем их более подробно в части III, пока же нам требуется некий приемлемый методологический ориентир для изучения «гомогенизации и централизации мажоритарных языков», о необходимости которого говорили Делез и Гваттари.

Основная задача «Постулатов лингвистики» – продемонстрировать «нормализующие эффекты» языка, установив связь между лингвистической нормализацией и социальными нормами. Ограничивая себя «нормальной жизнью» уже сложившегося языка, лингвистика исключает эту связь аксиоматически, выдвигая позитивистское требование «строгой науки». Но при этом Соссюр и большинство его последователей считали необходимым изучать язык в социальных условиях, то есть сравнивая его с другими системами знаков. Для Делеза и Гваттари «лингвистика ничего из себя не представляет вне прагматики (семиотической или политической), определяющей условия языка и использования его элементов»[33]. Этот подход можно обозначить как функционалистский, но делезо-гваттарианский функционализм относится к особому типу, который я обозначу как «социофункционалистский»[34]. Язык отдает жизни приказы, что может быть как доказательством «косности масс», так и средством ее преодоления. В основе делезо-гваттарианского прагматического подхода к языку – анализ статуса «приказов» (mots d’ordre), которые они рассматривают ни много ни мало в качестве его «элементарной единицы»: «Функция языка – распространение (extension) приказов»[35]. Приказы не ограничиваются императивами: прагматический анализ высказываний, подразумевающий их эксплицитный и имплицитный социальный контекст, позволяет выделить перформативный аспект в любом «нейтральном» по форме предложении.

Приказы не только содержатся во вполне нейтральных высказываниях, они образуют нечто наподобие соссюровских «сложных систем», которые Делез и Гваттари называют «режимами знаков». Видимое, но почти всегда иллюзорное единство и упорядоченность подобных систем является следствием процесса «гомогенизации и централизации», ведь язык, повторяют Делез и Гваттари, уже «является предметом политики до того, как стать предметом лингвистики»[36]. Мажоритарный язык, «нормальную жизнь» которого предлагается изучать в рамках лингвистики-как-строгой-науки, уже прошел процесс двойной нормализации, при этом первичной является именно нормализация политическая. Или, выражаясь языком структуралистов, в рамках подобного прагматизма между общественными институтами и языковой нормализацией существует определенная симметрия.

Делез и Гваттари, в отличие от Деррида в «Грамматологии» или Лиотара в «Дискурсе, фигуре», не предлагают оригинальную критику соссюровской теории знаков[37]. В «Тысяче плато» они обращаются скорее к реформированному структурализму Бенвениста, систематически развивавшего идеи Соссюра об асимметрии языка и прочих социальных институтов. Особенно важны в этом отношении тексты, вошедшие во 2-й том «Статей по общей лингвистике». Бенвенист определяет отношения языка и общества как «фундаментальную асимметрию»: мы можем понять общество, изучая язык, но не язык, изучая общество. Язык – нечто вроде сверхинститута, его отношения с прочими общественными институтами «необратимы» (irreversible)[38]. Бенвенист согласен с Соссюром в том, что главной проблемой семиологии является «статус языка среди прочих знаковых систем»[39]. При этом он не принимает соссюровское определение семиотики, отделяя ее от семантики в качестве иного способа означивания. В предложенной Бенвенистом схеме «двойного означивания» семиотика занимается формальными отношениями между означаемым и означающим. Семиотику, как единство означающего и означаемого, можно только принять, а семантику, изучающую дискурс, необходимо понять. Так появляется проект исследования исторической семантики, которая делает возможным анализ структуры древних обществ даже в отсутствие большого количества письменных источников[40].