Эвелин Найт – Аккорды подчинения (страница 2)
— Я все улажу, папа, — сказала я, хотя понятия не имела, как.
Он уснул. Я вышла из палаты и в коридоре, у автомата с кофе, достала телефон. Визитка Тарханова лежала в моей сумке уже пять дней — вложенная в конверт без обратного адреса, пришедший на имя ректора консерватории. На плотной белой бумаге было отпечатано только имя и номер телефона. И больше ничего.
Я набрала номер.
— Седьмой этаж, приемная, пятнадцать ноль-ноль, — ответил женский голос, ровный как автопилот. — Представьтесь.
— Алиса Горелова.
— У вас назначено?
— Скажите ему, что я согласна.
Тишина. Несколько секунд, которые длились вечность. Потом щелчок, и другой голос — его голос, низкий, вкрадчивый, с ленивой усмешкой на губах, которую я почти видела.
— Я знал, что ты позвонишь. Ты позвонила на два дня раньше, чем я рассчитывал. Это плюс тебе в карму.
— Мой отец в больнице. Инфаркт.
Пауза. Длинная. Такая длинная, что я подумала — связь прервалась. Но он заговорил снова, и в его голосе не было ни капли сочувствия. Только холодный расчет, от которого у меня свело живот.
— Тем более не тяни. Завтра в три. Адрес пришлю. И, Алиса?
— Что?
— Надень то платье. Черное. То, в котором ты играла.
Он отключился. Я стояла у автомата с кофе, сжимая телефон так, что побелели костяшки, и смотрела, как за окном больницы падает снег. Крупный, липкий, московский снег. Он падал на серый асфальт и тут же таял, превращаясь в грязь.
Я подумала о своем черном платье. О том, как его пальцы — один палец, одно прикосновение — прошлись по моей ключице. О том, как горела кожа после этого прикосновения, и как я по ночам, закрыв глаза, заставляла себя не вспоминать это. И проигрывала.
— Ты больная, — прошептала я себе. — Ты просто больная.
Но на следующий день в три часа я стояла перед высоткой в Москва-Сити, на семьдесят втором этаже которой была его башня. Я была в том самом черном платье. Я накрасила губы — впервые за полгода, ярко-алой помадой, которая осталась от выпускного. Я распустила волосы — длинные, темные, с рыжеватым отливом, который появлялся только на солнце. Я смотрела на свое отражение в зеркальных дверях лифта и не узнавала себя.
Я была красива. По-настоящему, опасно, вызывающе красива. И я ненавидела себя за это. Потому что сейчас эта красота была не моим достоинством. Она была моей ценой.
Глава 3
Лифт шел на семьдесят второй этаж целую вечность. Я смотрела, как цифры на табло меняются одна за другой — 50, 55, 60, 65 — и чувствовала, как с каждым этажом становится труднее дышать. Не от высоты, а от того, что ждало меня наверху.
Мне двадцать лет. Я не знала мужчин. В восемнадцать у меня был однокурсник Антон — такой же бледный, как я, с вечными нотами под мышкой и неуверенными поцелуями в сквере у консерватории. Это было неловко, по-детски, и закончилось так же быстро, как началось. Он испугался моего таланта, я испугалась его обыденности. Мы разошлись, и я поставила крест на отношениях до окончания конкурса.
Сейчас я шла на сделку с человеком, который мог купить и продать весь этот небоскреб вместе со мной, с моим роялем и моими амбициями. И я не знала, чего боялась больше — того, что он сделает со мной, или того, что мне это понравится.
Семьдесят второй этаж. Двери открылись в тишину.
Приемная была похожа на музей современного искусства — белый мраморный пол, стеклянные перегородки, картины, которые стоили дороже всего, что я видела в Третьяковке. За стойкой сидела девушка с лицом куклы — идеальный макияж, идеальная прическа, идеальная улыбка, не затрагивающая глаз.
— Алиса Горелова? Проходите. Он ждет.
Она нажала кнопку под столом, и одна из стеклянных стен бесшумно отъехала в сторону. За ней был коридор, освещенный мягким светом, похожим на солнечный — хотя за окнами Москву затягивали февральские сумерки.
Я пошла. Стук моих каблуков по мрамору казался неприличным в этой тишине. Каждый шаг отдавался в голове эхом. Я отсчитывала их, как такты в нотной тетради, и понимала, что сейчас начнется новая партитура. И я не знала ни одной ноты из этой партитуры.
Кабинет был огромным. Стена напротив входа — целиком из стекла, с видом на Москву-реку, которая внизу казалась черной змеей, проползающей между огней. И посреди этого кабинета, за столом размером с теннисный корт, сидел он.
Руслан Тарханов не поднялся, когда я вошла. Он сидел в кожаном кресле, откинувшись на спинку, и смотрел на меня из-под полуопущенных век. На нем была белая рубашка с закатанными рукавами — я увидела его предплечья, сильные, с темными волосами, и часы, которые тяжело лежали на запястье. Пиджак висел на спинке стула, галстука не было. Он выглядел так, будто только что вернулся с тренировки — расслабленный, опасный, хищный.
— Раздевайся, — сказал он.
Я замерла у двери, не веря своим ушам.
— Что?
— Я сказал, раздевайся. — Он не повысил голос, даже не изменил интонацию. Он говорил так, будто просил меня передать соль. — Ты пришла заключать контракт, Алиса. Я должен знать, что покупаю.
Слова ударили меня под дых. Я сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. Боль была отрезвляющей — она вернула мне способность дышать.
— Я не вещь.
— Ошибаешься. — Он поднялся из кресла медленно, плавно, как в прошлый раз. Обогнул стол, подошел ко мне, остановился в двух шагах. — Ты не просто вещь, ты — предмет роскоши, элитный товар. И за элитный товар платят большие деньги. Мой адвокат уже подготовил договор. Твой отец сегодня вечером будет оправдан. Его долги будут погашены. Взамен ты отдаешь мне один год своей жизни.
— Я не буду спать с вами.
Он открыто, громко усмехнулся, с такой издевкой, что мне захотелось вцепиться ему в лицо.
— Алиса, милая, — он сделал шаг вперед, и я отступила, упершись спиной в стеклянную стену, — ты будешь делать все, что я скажу: спать со мной, есть со мной, молчать, когда я скажу молчать, улыбаться, когда я скажу улыбнуться. Ты будешь моей.
— У вас есть деньги, купите себе куклу.
— Куклы не играют Шопена как ты. — В его голосе вдруг прорезалось что-то настоящее, не игральное. Он смотрел на меня другими глазами — не холодными, не расчетливыми, а жадными, голодными, как у человека, который давно ничего не хотел по-настоящему. — Ты играла Прелюдию до-диез минор. Ты играла, и я забыл, кто я. Я просто слушал. Так может только тот, кто продал душу музыке. Я хочу эту душу, я хочу всю тебя.
Он снова подошел ближе. Теперь между нами не было расстояния. Я чувствовала тепло его тела сквозь тонкий шелк своего платья, чувствовала запах его кожи — табак, дерево, что-то острое и запретное. Мои руки дрожали, все мое тело дрожало, и я знала, что он это видит.
— Раздевайся, — повторил он тихо. — Сама или я помогу, но если помогу я, это будет по-другому и тебе это не понравится.
Я смотрела в его глаза: темные, почти черные, с золотыми искрами в глубине. Я искала в них пощаду, слабость, хоть что-то человеческое, но видела только голод.
— Вы не оставили мне выбора, — прошептала я.
— Нет, — согласился он. — Не оставил.
Я закрыла глаза и медленно, дрожащими пальцами, потянула вниз молнию на платье.
Звук бегунка, скользящего по зубчикам, показался мне самым громким звуком в моей жизни. Громче аплодисментов в Большом зале, громче финала Восьмой сонаты Прокофьева. Это был звук, который разделял мою жизнь на «до» и «после».
Платье упало к моим ногам черной лужей. Я стояла перед ним в одном белье — кружевном, телесного цвета, том самом, которое мама купила мне на восемнадцатилетие со словами «девочка должна быть красивой даже для самой себя». Я чувствовала, как воздух касается моей кожи, как мурашки бегут по рукам, как соски твердеют от холода и от его взгляда — тяжелого, горячего, осязаемого, как прикосновение.
— Открой глаза, — приказал он.
Я повиновалась.
Он стоял передо мной, сжимая челюсти так, что желваки ходили под кожей. Его лицо было напряженным — я впервые видела его неспокойным. Он смотрел на мои ключицы, на мою грудь, на мои бедра, на тонкую ткань трусов, которая почти ничего не скрывала. И в его взгляде не было торжества, не было победы. Было что-то другое — то, что я не умела называть, что-то похожее на боль.
— Повернись, — сказал он хрипло.
Я медленно, как во сне, повернулась. Я смотрела в стеклянную стену — на Москву, на огни, на себя — тонкую, бледную, почти прозрачную в этом неестественном свете. И я видела его отражение: он стоял за моей спиной, в двух шагах, и смотрел на мою спину, на лопатки, на изгиб позвоночника, на талию, которая сужалась перед тем, чтобы снова расшириться на бедрах.
— Иди к столу, — приказал он.
Я пошла босиком по холодному мрамору — туфли я сняла, когда снимала платье. Каждый шаг отдавался в позвоночнике. Я подошла к его столу, огромному, пустому, полированному, и замерла.
— Обопрись о стол руками.
Я положила ладони на холодное дерево, наклонилась вперед, как он хотел. В этом положении моя спина выгнулась, бедра подались назад, и я слышала его дыхание — тяжелое, рваное, совсем рядом.
Он подошел. Я почувствовала его руки на своей талии — горячие, сильные, уверенные. Его пальцы сжали мои бедра так, что я вскрикнула — не от боли, от неожиданности. От того, как мое тело отозвалось на его прикосновение, как кожа горела под его ладонями, как низ живота сжался в тугой узел.