реклама
Бургер менюБургер меню

Этель Войнич – Овод (страница 47)

18

Он закрыл глаза одной рукой; другую все еще сжимал Монтанелли.

— Я видел по вашему лицу, что вы слышите меня, но вы даже не взглянули в мою сторону и продолжали молиться. Потом, кончив, поцеловали распятие, оглянулись и прошептали: «Мне очень жаль тебя, Артур, но я не смею показать это… он разгневается…» И я посмотрел на Христа и увидел, что он смеется… Потом пришел в себя, снова увидел барак и кули, больных проказой, и понял все. Мне стало ясно, что вам гораздо важнее снискать благорасположение этого вашего божка, чем вырвать меня из ада. И я запомнил это. Забыл только сейчас, когда вы дотронулись до меня… ведь я болен. Я любил вас когда-то. Но теперь между нами не может быть ничего, кроме вражды. Зачем вы держите мою руку? Разве вы не видите, что пока вы веруете в вашего Иисуса, мы можем быть только врагами?

Монтанелли склонил голову и поцеловал изуродованную руку Овода:

— Артур, как же мне не веровать? Если я сохранил веру все эти страшные годы, то как отказаться от нее теперь, когда ты возвращен мне богом? Вспомни: ведь я был уверен, что убил тебя.

— Это вам еще предстоит сделать.

— Артур!

В этом крике звучал ужас, но Овод продолжал, словно не слыша:

— Будем честными до конца. Мы не сможем протянуть друг другу руки над той глубокой пропастью, которая разделяет нас. Если вы не можете или не хотите отказаться от этого, — он бросил взгляд на распятие, висевшее на стене, — то вам придется дать свое согласие полковнику.

— Согласие! Боже мой… Согласие! Артур, но ведь я люблю тебя!

Лицо Овода исказилось от боли:

— Кого вы любите больше? Меня или вот это?

Монтанелли медленно встал. Ужас объял его душу и, казалось, придавил страшной тяжестью тело. Он почувствовал себя слабым, старым и жалким, как лист, тронутый первым морозом. Сон кончился, и перед ним снова пустота и тьма.

— Артур, сжалься надо мной хоть немного!

— А много ли у вас было жалости ко мне, когда из-за вашей лжи я стал рабом на сахарных плантациях? Вы вздрогнули. Вот они, мягкосердечные святоши! Вот что по душе господу-богу — покаяться в грехах и сохранить себе жизнь, а сын пусть умирает! Вы говорите, что любите меня… Дорого обошлась мне ваша любовь! Неужели вы думаете, что можете загладить все и, обласкав, превратить меня в прежнего Артура? Меня, который мыл посуду в грязных притонах и чистил конюшни у фермеров? Меня, который был клоуном в бродячем цирке, слугой матадоров?[84] Меня, который угождал каждому скоту, не ленившемуся распоряжаться мной, как ему вздумается? Меня, которого морили голодом, топтали ногами, оплевывали? Меня, который протягивал руку, прося дать ему покрытые плесенью объедки, и получал отказ, потому что они шли в первую очередь собакам? Зачем я говорю вам обо всем этом! Разве расскажешь о тех бедах, которые вы навлекли на меня! А теперь вы твердите о своей любви! Велика ли она, эта любовь? Откажетесь ли вы ради нее от своего бога? Что сделал для вас Иисус? Что он выстрадал ради вас? За что вы любите его больше меня? За пробитые гвоздями руки? Так посмотрите же на мои! И на это поглядите, и на это, и на это…

Он разорвал рубашку, показывая страшные рубцы на теле.

— Падре, ваш бог — обманщик, раны его поддельны, и все его муки — ложь. Ваше сердце должно по праву принадлежать мне! Падре, нет таких мук, каких я не испытал из-за вас. Если бы вы только знали, что я пережил! И все-таки я не хотел умирать. Я перенес все и закалил свою душу терпением, потому что хотел вернуться к жизни и вступить в борьбу с вашим богом. Эта цель была мне щитом, и им я защищал свое сердце, когда мне грозили безумце и вторая смерть. И вот теперь, вернувшись, я снова вижу на моем месте лжемученика, того, кто был пригвожден к кресту всего-навсего на шесть часов, а потом воскрес из мертвых. Падре, меня распинали в течение пяти лет, и я тоже воскрес! Что же вы теперь со мной сделаете? Что вы со мной сделаете?

Голос его оборвался. Монтанелли сидел не шевелясь, словно каменное изваяние. Бурные упреки Овода вызвали у него сначала дрожь, мускулы его сокращались, как от ударов бича. Но теперь он сидел совершенно спокойно.

Наступило долгое молчание. Наконец Монтанелли заговорил голосом, полным терпения и покорности:

— Артур, скажи мне ясней, чего ты хочешь. Ты пугаешь меня, мысли мои путаются. Чего ты от меня требуешь?

Овод повернул к нему бледное, точно у призрака, лицо:

— Я ничего не требую. Кто же станет насильно требовать любви? Вы свободны выбрать из нас двоих того, кто вам дороже. Если вы любите его больше, оставайтесь с ним.

— Я не понимаю тебя, — устало повторил Монтанелли. — О каком выборе ты говоришь? Ведь прошлого изменить нельзя.

— Вам нужно выбрать одного из нас. Если вы любите меня, снимите с шеи этот крест и пойдемте со мной. Мои друзья готовят новый побег, и ваша помощь облегчит им эту задачу. Когда же мы будем по ту сторону границы, признайте меня публично своим сыном. Если же в вас недостаточно любви ко мне, если этот деревянный идол вам дороже, чем я, то ступайте к полковнику и скажите ему, что вы согласны. Но тогда уходите сейчас же, немедленно, избавьте меня от этой пытки. Мне и так тяжело.

Монтанелли поднял голову, по его телу пробежала дрожь. Он начинал понимать, чего от него требуют.

— Я, конечно, снесусь с твоими друзьями. Но… итти с тобой мне нельзя… я священник.

— А от священника я не приму милости. Не надо больше компромиссов, падре! Довольно я страдал от них! Вы откажетесь либо от своего сана, либо от меня.

— Как я откажусь от тебя, Артур! Как я откажусь от тебя!

— Тогда оставьте своего бога. Выбирайте между нами двумя. Неужели вы поделите вашу любовь между ним и мной: половину мне, а половину богу? Я не хочу крох с его стола. Если вы с ним, то не со мной.

— Артур, Артур, неужели ты хочешь разорвать мое сердце? Неужели ты хочешь довести меня до безумия?

Овод ударил рукой по стене.

— Выбирайте между нами двумя, — повторил он еще раз.

Монтанелли достал спрятанную на груди смятую, истершуюся бумажку.

— Смотри, — сказал он.

Я верил в вас, как в бога. Бог — это идол, вылепленный из глины, который можно разбить молотком. А вы лгали мне всю жизнь.

Овод засмеялся и вернул ему письмо:

— Вот что значит д-девятнадцать лет! Взять молоток и сокрушить им идолов кажется таким легким делом. Это легко и теперь, но только я сам попал под молот. Ну, а вы еще найдете немало людей, которых можно дурачить, не боясь, что они разоблачат вас.

— Делай, как хочешь, — сказал Монтанелли. — Кто знает, может быть и я на твоем месте был бы так же беспощаден. Я не могу сделать того, чего ты требуешь, Артур, но то, что в моих силах, я сделаю. Я устрою тебе побег, а когда ты будешь в безопасности, то со мной произойдет несчастный случай в горах или по ошибке я приму не сонный порошок, а другое лекарство. Выбирай, что тебя больше устраивает. Ничего другого я не могу сделать. Это большой грех, но, я надеюсь, он простит меня. Он милосерднее…

Овод протянул к нему руки:

— О, это слишком! Это слишком! Что я вам сделал? Кто вам дал право так думать обо мне? Точно я собираюсь мстить. Неужели вы не понимаете, что я хочу спасти вас? Неужели вы не видите, что во мне говорит любовь?

Он схватил руки Монтанелли и стал покрывать их горячими поцелуями вперемешку со слезами.

— Падре, пойдемте с нами! Что у вас общего с этим мертвым миром идолов? Ведь они — прах ушедших веков! Они прогнили насквозь, от них веет смрадом разложения! Уйдите от этой чумной заразы церкви — я уведу вас в светлый мир. Падре, мы — жизнь и молодость, мы — вечная весна, мы — будущее человечества. Заря близко, падре, — неужели вы не хотите, чтобы солнце воссияло и над вами? Проснитесь, и забудем страшные кошмары! Проснитесь, и начнем нашу жизнь заново! Падре, я всегда любил вас, всегда! Даже в ту минуту, когда вы нанесли мне смертельный удар! Неужели вы убьете меня еще раз?

Монтанелли оттолкнул его руки.

— Господи, смилуйся надо мной! — воскликнул он. — Артур, у тебя глаза твоей матери!

Наступило глубокое, долгое молчание.

Они глядели друг на друга в сером полумраке, и сердца их стыли от ужаса.

— Скажи мне что-нибудь, — прошептал Монтанелли. — Подай хоть какую-нибудь надежду.

— Нет. Жизнь нужна мне только для того, чтобы бороться с церковью. Я не человек, я нож. Давая мне жизнь, вы освящаете нож.

Монтанелли повернулся к распятию:

— Господи! Ты слышишь?..

Голос его замер в глубокой тишине. Ответа не было.

Демон насмешки снова проснулся в Оводе:

— Г-громче зовите! Он, наверно, спит.

Монтанелли вздрогнул, будто его ударили. Минуту он глядел прямо перед собой. Потом опустился на край койки, закрыл лицо руками и зарыдал. Овод задрожал всем телом, поняв, что значат эти слезы. Холодный пот выступил у него на лбу.

Он натянул на голову одеяло, чтобы не слышать этих рыданий. Разве не довольно того, что ему придется умереть — ему, полному сил и жизни!

Но рыданий нельзя было заглушить. Они раздавались у него в ушах, проникали в мозг, в кровь.

А Монтанелли все плакал, и слезы струились у него сквозь пальцы. Наконец рыдания затихли, и он, словно ребенок, вытер глаза платком. Платок упал на пол.

— Слова излишни, — сказал он. — Ты понял меня?

— Да, понял, — ответил Овод с мрачной покорностью. — Это не ваша вина. Ваш бог голоден, и его надо кормить.