Этель Войнич – Овод (страница 3)
«О боже, — подумал он, — как я мелок и себялюбив по сравнению с ним! Будь мое горе его горем, он не мог бы почувствовать его глубже».
Монтанелли поднял голову и огляделся по сторонам.
— Хорошо, я не буду настаивать, чтобы ты вернулся туда, во всяком случае теперь, — сказал он с лаской в голосе. — Но обещай мне, что ты отдохнешь по-настоящему за летние каникулы. Пожалуй, тебе лучше провести их где-нибудь подальше от Ливорно. Я не хочу, чтобы ты совсем расхворался.
— Падре, а куда вы поедете, когда семинария закроется?
— Как всегда, повезу воспитанников в горы, устрою их там. В середине августа из отпуска вернется помощник ректора. Тогда отправлюсь бродить в Альпах. Может быть, ты поедешь со мной? Будем совершать долгие прогулки в горах, и ты ознакомишься на месте с альпийскими мхами и лишайниками. Только боюсь, что тебе будет скучно со мной.
— Падре! — Артур сжал руки. Этот привычный его жест Джули приписывала «манерности, свойственной только иностранцам». — Я готов отдать все на свете, чтобы ехать с вами. Только… я не уверен…
Он остановился.
— Ты думаешь, мистер Бертон не разрешит тебе?
— Он, конечно, будет недоволен, но помешать нам не сможет. Мне уже восемнадцать лет, и я могу поступать, как хочу. К тому же он ведь мне только сводный брат, и я вовсе не обязан подчиняться ему. Он никогда не любил моей матери.
— Все же, если он будет противиться, я думаю, тебе лучше уступить. Твое положение в доме может ухудшиться, если…
— Ухудшиться? Вряд ли! — горячо прервал его Артур. — Они всегда меня ненавидели и будут ненавидеть, что бы я ни делал. Да и как Джеймс может противиться, раз я еду с вами, моим духовником?
— Помни — он протестант![10] Во всяком случае, лучше написать ему. Посмотрим, что он ответит. Побольше терпения, сын мой. В наших поступках мы не должны руководствоваться тем, любят нас или ненавидят.
Это внушение было сделано очень мягко, но Артур покраснел, выслушав его.
— Да, я знаю, — ответил он со вздохом. — Но ведь это так трудно!
— Я очень жалел, что ты не мог зайти ко мне во вторник, — сказал Монтанелли, резко меняя тему разговора. — Был епископ из Ареццо, и мне хотелось, чтобы ты его повидал.
— В тот день я обещал быть у одного студента. У него на квартире было собрание, и меня ждали.
— Какое собрание?
Артур несколько смутился.
— Вернее… вернее, не собрание… — сказал он запинаясь. — Из Женевы приехал один студент и произнес речь. Скорее это была лекция…
— О чем?
Артур замялся:
— Падре, вы не будете спрашивать его фамилию? Я обещал…
— Я ни о чем не буду спрашивать. Раз ты обещал хранить тайну, говорить об этом не следует. Но я думаю, ты мог бы довериться мне.
— Конечно, падре. Он говорил… о нас и о нашем долге перед народом, о нашем… долге перед самими собой. И о том, чем мы можем помочь…
— Помочь? Кому?
— Народу и…
— Ну?
— Италии.
Наступило продолжительное молчание.
— Скажи мне, Артур, давно ты стал думать об этом? — серьезным тоном спросил Монтанелли, повернувшись к нему.
— С прошлой зимы.
— Еще до смерти матери? И она не знала?
— Нет. Тогда это еще не захватило меня.
— А теперь?
Артур сорвал еще несколько колокольчиков наперстянки.
— Вот как это случилось, падре, — начал он, опустив глаза. — Прошлой осенью я готовился к вступительным экзаменам и, помните, познакомился со многими студентами. Так вот, кое-кто из них стал говорить со мной обо всем этом… Давали читать книги. Но меня это как-то не захватывало. Мне хотелось поскорее вернуться к матери. Она была так одинока там, в Ливорно! Ведь это не дом, а тюрьма… Джули со своим языком одна была способна убить ее. Потом зимой, когда мать тяжело заболела, я забыл и студентов и книги и совсем, как вы знаете, перестал бывать в Пизе. Если бы меня волновали эти вопросы, я все рассказал бы матери. Но они как-то вылетели у меня из головы. Потом я понял, что она доживает последние дни… Вы знаете, я был безотлучно при ней до самой ее смерти. Часто просиживал у ее постели целые ночи. Днем приходила Джемма Уоррен, и я шел спать… Вот в эти-то длинные ночи я и стал думать о тех книгах и о том, что говорили мне студенты. Пытался уяснить, правы ли они… Задумывался над тем, что сказал бы обо всем этом Христос.
— Ты обращался к нему? — Голос Монтанелли прозвучал не совсем твердо.
— Часто, падре. Иногда я молил его дать мне указание, что же делать, просил, чтобы он взял меня к себе вместе с матерью… Но ответа я не получил.
— И ты не поговорил об этом со мной, Артур! А я-то думал, что ты доверяешь мне!
— Падре, вы ведь знаете, что доверяю! Но есть вещи, о которых никому не следует говорить. Мне казалось, что тут никто не может помочь — ни вы, ни мать. Я хотел получить ответ непосредственно от бога. Ведь решался вопрос о моей жизни, о моей душе.
Монтанелли отвернулся и стал пристально всматриваться в густые сумерки, окутавшие ветви магнолии.
— Ну, потом? — тихо спросил он.
— Потом… она умерла… Последние три ночи я не отходил от нее.
Он замолчал, но Монтанелли сидел не двигаясь.
— Эти два дня перед ее погребением я ни о чем не мог думать, — продолжал Артур совсем тихо. — Потом, после похорон, я слег. Помните, меня не было на исповеди?
— Помню.
— В ту ночь я поднялся с постели и пошел в комнату матери. Она была пуста. Только в алькове стояло большое распятие. Мне казалось, что господь поможет мне… Я упал на колени и ждал… всю ночь. А утром, когда пришел в себя… Нет, падре! Я не могу объяснить, не могу рассказать вам, что я видел… Я сам едва помню. Но я знаю только, что господь ответил мне. И я не смею противиться его воле.
Несколько минут они сидели молча, затем Монтанелли повернулся к Артуру и положил ему руку на плечо.
— Сын мой! — проговорил он наконец. — Я не посмею сказать, что господь не беседовал с твоей душой. Но вспомни, в каком ты был состоянии тогда, и не принимай болезненную мечту за торжественный призыв господа. Если действительно такова была его воля — ответить тебе, когда смерть посетила твой дом, — смотри, как бы не истолковать ошибочно его слово. Куда зовет тебя твое сердце?
Артур поднялся и торжественно ответил, точно повторяя слова катехизиса:
— Отдать жизнь за Италию, освободить ее от рабства и нищеты, изгнать австрийцев и создать свободную республику, не знающую иного властелина, кроме Христа!
— Артур, подумай, что ты говоришь! Ты ведь даже не итальянец!
— Это ничего не значит. Я остаюсь самим собой. Таково было веление свыше, и я исполню его.
Снова наступило молчание.
Монтанелли оперся локтем о ветвь магнолии и прикрыл рукой глаза.
— Сядь на минуту, сын мой, — сказал он наконец.
Артур опустился на скамью, и Монтанелли, взяв его руки в свои, сильно сжал их.
— Сейчас я не могу спорить с тобой, — сказал он. — Все это произошло так внезапно… Мне нужно время, чтобы разобраться… Как-нибудь после мы поговорим об этом подробно. Но сейчас я прошу тебя помнить об одном: если с тобой случится беда и ты погибнешь, я не перенесу этого.
— Падре!
— Не перебивай, дай мне кончить. Я тебе уже говорил, что у меня нет никого во всем мире, кроме тебя. Ты вряд ли понимаешь, что это значит. Трудно тебе понять — ты так молод. В твои лета я тоже не понял бы. Артур, ты для меня, как… как сын. Понимаешь? Ты свет моих очей, ты радость моего сердца. Я готов умереть, лишь бы удержать тебя от ложного шага, которым ты можешь погубить свою жизнь. Но я бессилен. Я не требую от тебя обещаний… Прошу только: помни, что я сказал, и будь осторожен. Подумай хорошенько, прежде чем решаться на что-нибудь. Сделай это ради меня, ради твоей покойной матери…
— Хорошо, падре, а вы… вы… помолитесь за меня и за Италию.
Артур молча опустился на колени, и так же молча Монтанелли положил руку на его склоненную голову. Прошло несколько минут. Артур поднялся, поцеловал руку каноника и, неслышно ступая, пошел по росистой траве. Оставшись один, Монтанелли долго сидел под магнолией, глядя прямо перед собой в темноту.
II
Мистеру Джеймсу Бертону совсем не улыбалась затея его сводного брата «шататься по Швейцарии» вместе с Монтанелли. Но запретить эту невинную прогулку в обществе профессора богословия, да еще с такой целью, как занятия ботаникой, он не мог. Артуру, не знавшему истинных причин отказа, это показалось бы крайним деспотизмом, он приписал бы его религиозным и расовым предрассудкам. А Бертоны гордились своей веротерпимостью. Все члены их семьи были стойкими консерваторами и протестантами еще с тех давних пор, когда судовладельческая компания «Бертон и сыновья, Лондон — Ливорно» только возникла, а она вела дела больше ста лет.
Все же они держались того мнения, что английскому джентльмену подобает быть справедливым даже по отношению к католикам; и поэтому, когда глава дома, наскучив вдовством, женился на католичке, хорошенькой гувернантке своих младших детей, двое старших сыновей, Джеймс и Томас, мрачно покорились воле провидения, хоть им и трудно было мириться с присутствием в доме мачехи, почти их ровесницы.