реклама
Бургер менюБургер меню

Этель Войнич – Овод (страница 2)

18px

Время действия второй и третьей частей романа — 1846 год. Тринадцать лет спустя — та же глухая подпольная борьба мадзинистских групп. Но главные герои романа — уже зрелые политические деятели, опытные конспираторы, много перенесшие, закалившиеся в трудных условиях революционного подполья.

В подпольных кругах хорошо известен Овод. Его знают и вне пределов Италии. Из пылкого, болезненно впечатлительного юноши Овод вырос в сурового и непреклонного революционного борца. Его сердце исполнено непримиримой ненависти к врагам, стоящим на пути к единой итальянской республике.

Овод держит в своих руках нити тайных связей не только с мадзинистами, но и с другими революционными группами. Он ближе остальных мадзинистов к простому народу. Его любят горцы, тайно провозящие через границы итальянских государств оружие и боевые припасы для повстанцев.

На политической арене мы видим уже не одних мадзинистов. Появляются те, кого Герцен называл «революционными царедворцами», — либералы из крупных промышленников и помещиков, буржуазных профессоров и литераторов.

В романе показан литературный салон разбогатевшего адвоката Грассини. Между светской болтовней в салоне Грассини ведутся разговоры на модные «патриотические» темы. Пустая и глупая синьора Грассини лепечет знатным гостям о «бедной рабыне Италии», о «нашем несчастном отечестве».

Войнич высмеивает «патриотизм» либеральных дельцов, их политическую умеренность и осторожность, страх перед восстанием.

С большой художественной силой и убедительностью Войнич разоблачает в романе предательскую роль в освободительном движении католической церкви. Известно, что католическое духовенство во главе с папой решительно противилось объединению Италии. Оно цеплялось за светскую власть. Все пускалось в ход для ее сохранения — политические интриги, шпионаж, провокации. Не один шпион в монашеской рясе, забывая о данной им клятве хранить тайну исповеди, предавал в то время в руки полиции своих доверчивых исповедников.

Такой священник-шпион выведен Войнич в романе. Именно он предает в руки полиции тосканскую революционную организацию.

Войнич показывает, как Овод, в юности горячо веривший в бога, на личном опыте узнает истинную цену религии с ее проповедью человеколюбия, за которой стоит лицемерие, предательство и ложь. Церковь, наряду с Австрией, становится главным политическим врагом Овода.

Одна из центральных фигур в романе — священник, а позднее епископ и кардинал Монтанелли. Он как будто бы добрый, сердечный человек, ему слепо верит простой народ. Но и Монтанелли оказывается послушным орудием в руках жандармов, и он лицемерит и лжет. Во имя мнимой любви к своему богу он, как увидят читатели, совершает тягчайшее преступление против совести и сам становится жертвой этого преступления.

Тесно сплелись в романе судьбы революционеров Овода и Джеммы. Тяжкие беды, страшные душевные потрясения суждено пережить этим героям романа.

Но не в описании их личных судеб достоинство книги. Войнич создала произведение, проникнутое революционной героикой. Лучшие страницы романа — это история страданий и гибели Овода за итальянский народ. Прекрасны мужество и бесстрашие Овода, его железная выдержка, ненависть и презрение к врагу, гордость и величие не сломленного истязаниями духа.

Вечно живой силой патриотического чувства и революционной страсти пленяет «Овод» душу читателя.

За это книгу Войнич высоко ценил Алексей Максимович Горький, за это ее любил замечательный советский писатель Николай Островский.

Е. Егорова

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Артур сидел в библиотеке духовной семинарии в Пизе[2] и просматривал вороха рукописных проповедей. Стоял жаркий июньский вечер. Окна были распахнуты настежь, ставни наполовину прикрыты. Отец ректор, каноник[3] Монтанелли, перестал писать и с любовью взглянул на черную голову, склонившуюся над листками бумаги.

— Не можешь найти, carino?[4] Оставь. Я напишу эту часть заново. Вероятно, страничка где-нибудь затерялась, и я напрасно задержал тебя здесь.

Голос у Монтанелли был тихий, но очень глубокий и звучный. Серебристая чистота тона придавала его речи особенное обаяние. Это был голос прирожденного оратора, гибкий, богатый оттенками, и в нем слышалась ласка всякий раз, когда отец ректор обращался к Артуру.

— Нет, падре,[5] я найду. Я уверен, что она здесь. Если вы будете писать заново, вам никогда не удастся восстановить все, как было.

Монтанелли продолжал прерванную работу. Где-то за окном монотонно жужжал майский жук, а с улицы доносился протяжный, заунывный крик торговца фруктами: «Fragola! Fragola!»[6]

— «Об исцелении прокаженного» — вот она!

Артур подошел к Монтанелли мягкими, неслышными шагами, которые всегда так раздражали его домашних. Небольшого роста, хрупкий, он скорее походил на итальянца с портрета шестнадцатого века, чем на юношу тридцатых годов из английской семьи среднего класса. Слишком уж все в нем было изящно, словно выточено: длинные брови, подвижной нервный рот, маленькие руки, ноги. Когда он сидел спокойно, его можно было принять за хорошенькую девушку, переодетую в мужское платье; но гибкими движениями он напоминал прирученную пантеру, правда без когтей.

— Неужели нашел? Что бы я без тебя делал, Артур! Вечно все терял бы… Нет, довольно писать. Идем в сад, я помогу тебе разобраться в твоей работе. Чего ты там не понял?

Они вышли в тихий тенистый монастырский сад. Семинария занимала здание старинного доминиканского[7] монастыря, и двести лет назад его квадратный двор содержался в идеальном порядке. Ровные бордюры из букса окаймляли аккуратно подстриженные кусты розмарина и лаванды. Монахи в белой одежде, которые когда-то ухаживали за этими растениями, были давно похоронены и забыты, но душистые травы все еще благоухали здесь в мягкие летние вечера, хотя уже никто не собирал их для лекарственных целей. Между каменными плитами дорожек пробивались стебли дикой петрушки и водосбора. Колодец среди двора зарос папоротником. Запущенные розы одичали; их длинные спутанные побеги протянулись по всем дорожкам. Среди кустов букса алели большие красные маки. Высокие стебли наперстянки склонялись над травой, а бесплодные виноградные лозы, покачиваясь, свисали с ветвей боярышника, уныло кивавшего своей покрытой листьями верхушкой.

В одном углу сада поднималась разросшаяся магнолия с темной листвой, окропленной там и сям брызгами молочно-белых цветов. У ствола магнолии стояла грубая деревянная скамья. Монтанелли опустился на нее.

Артур изучал философию в университете. Когда ему встречалось трудное место в книге, он обращался за разъяснением к падре. Он не учился в семинарии, но Монтанелли был его авторитетом во всех отраслях знания.

— Ну, пожалуй, я пойду, — сказал Артур, когда трудное место было разъяснено. — Впрочем, может быть, я вам нужен?

— Нет, на сегодня я работу закончил, но мне бы хотелось, чтобы ты немного побыл со мной, если у тебя есть время.

— Конечно, есть!

Артур прислонился к стволу дерева и посмотрел сквозь темную листву на первые звезды, слабо мерцавшие в глубине спокойного неба. Свои мечтательные, полные загадки темно-голубые глаза, окаймленные черными ресницами, он унаследовал от матери, уроженки Корнуэлла[8]. Монтанелли отвернулся, чтобы не видеть их.

— Какой у тебя утомленный вид, carino, — проговорил он.

— Что поделаешь…

В голосе Артура слышалась усталость, и Монтанелли сейчас же заметил это.

— Напрасно ты спешил возобновить занятия. Болезнь матери, бессонные ночи — все это изнурило тебя. Мне следовало настоять, чтобы ты хорошенько отдохнул перед отъездом из Ливорно[9].

— Что вы, падре, зачем? Я все равно не смог бы оставаться в этом доме после смерти матери. Джули довела бы меня до сумасшествия.

Джули была жена старшего сводного брата Артура, давний его недруг.

— Я и не хотел, чтобы ты оставался у родственников, — мягко сказал Монтанелли. — Это было бы самое худшее, что можно придумать. Но ты мог принять приглашение своего друга, английского врача. Провел бы у него месяц, а потом снова вернулся бы к занятиям.

— Нет, падре, право, я не мог. Уоррены хорошие, сердечные люди, но с ними трудно. Они жалеют меня — я вижу это по их лицам. Стали бы утешать, говорить о матери… Джемма, конечно, не такая. Она всегда чувствовала, чего не следует касаться, — даже когда мы были еще детьми. Другие не так чутки. Да и не только это…

— Что же еще, сын мой?

Артур сорвал цветок с поникшего стебля наперстянки и нервно сжал его в руке.

— Я не могу жить в этом городе, — начал он после минутной паузы. — Не могу видеть магазины, где она покупала мне игрушки в детстве; набережную, где я гулял с нею, пока она не слегла в постель. Куда бы я ни пошел — все то же. Каждая цветочница на рынке по-прежнему подходит ко мне и предлагает цветы… Как будто они нужны мне теперь! И потом, кладбище… Нет, я не мог не уехать! Мне тяжело видеть все это.

Артур замолчал, разрывая колокольчики наперстянки. Молчание было таким долгим и глубоким, что он взглянул на падре, недоумевая, почему тот не отвечает ему. Под ветвями магнолии уже сгущались сумерки. Все расплывалось в них, принимая неясные очертания; но все же света было достаточно, чтобы разглядеть мертвенную бледность, разлившуюся по лицу Монтанелли. Он сидел, низко опустив голову и схватившись правой рукой за край скамьи. Артур отвернулся с чувством благоговейного изумления, словно нечаянно коснувшись святыни.