18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эшли Дьюал – Смертельно безмолвна (СИ) (страница 2)

18

— Мы же договорились, что ты будешь меня предупреждать, помнишь, Дел?

— М-мам, ты и т-так все знаешь.

— А если бы не знала?

— Ты в-в-всегда…, - как же трудно, я едва шепчу, — все з-знаешь.

Договариваю и неуклюже покачиваю головой. Язык взывает от неприятной боли, и, зажмурившись, стискиваю пальцы и нервно топаю по покрытию ногами. Едва слышно. Но мне надоело бороться. Моя последняя попытка отдохнуть от мира под водой закончилась плохо. Я отключилась, а пришла в себя уже в больнице с багажом физических проблем, о которых обычно не думают, когда пытаются покончить с собой. Никто ведь не надеется, что он выживет. Верно? Хотя я толком и не планировала умирать. Хотела сбежать, да. Но я никак не ожидала, что едва не переступлю черту. Да еще и вернусь искалеченной.

Доктора сказали, что я повредила какой-то канал в каком-то отделе мозга. Они очень много тогда говорили, но я не могла слушать, потому что больница — не лучшее место для человека, который впитывает в себя боль и чувства окружающих. Поэтому столкнуться с последствиями мне пришлось уже дома, когда я не смогла нормально позвать маму. Когда я прощалась с отцом — он работает на судне — а голос осип, и вместо нормальных звуков, я хрипела, как старая пластинка.

— Сегодня было столько клиентов, — пропевает мама, поправляя густые волосы, — ты и представить себе не можешь. Я еле успевала! Хорошо, что Айрис согласилась помочь.

Я киваю. После того, как мой голос превратился в скрежет, я стала меньше говорить, но больше жестикулировать, округлять глаза, щурить глаза, и все в этом духе. Общение на уровне инстинктов и интуиции. Вряд ли меня кто-то поймет кроме мамы.

Вскидываю брови, а она пропевает:

— Да, Айрис согласилась помочь, потому что я пообещала ей надбавку. Но, знаешь, у этой девушки действительно есть талант. Она составляет невероятные букеты, дорогая.

— Н-не сомнев-ваюсь.

— Тебе бы понравилось.

Пожимаю плечами, а мама вздыхает. На ней длинное, бесформенное платье, которое она, возможно, носила еще в эпоху хиппи. Или кто там строил иллюзии насчет счастья? Я почему-то думаю, что она выглядит как никогда красивой, молодой и свежей, пусть давно уже не отдыхала и не снимала с плеч груз ответственности.

Я опускаю руку и неожиданно слышу возглас:

— Осторожно!

Я задеваю локтем тарелку. Она стремительно валится вниз, врезается в пол с диким треском, и десятки осколков разлетаются по кухне, одновременно с распластавшимися по полу зелеными горошинами. Я виновато морщусь.

— П-прост-ти, — порывисто поднимаюсь, — н-не хотела. Я н-не…

— Дел, все в порядке.

Нет. Я падаю на колени и начинаю нервно собирать осколки, царапая о них пальцы, а мама протяжно выдыхает и присаживается рядом, водрузив на мои плечи теплые руки.

— Все хорошо.

— Н-нет. Нет… — Стискиваю зубы и считаю: раз, два, три, четыре. Сколько горошин? Пять, шесть, семь, восемь. А сколько осколков? Их меньше. Но они опаснее. Они режут и причиняют боль. Они, как моя жизнь: прозрачные и безобразные. — Н-неуклюж-жая.

— Я сама уберу, дорогая.

— Я сама х-хочу, я р-разб-била! — Разъяренно сгребаю все в кучу, а мама просто сидит со мной рядом и молчит. Она смотрит. Наблюдает. И в груди у нее взвывает, словно один из осколков пронзает сердце. Она отворачивается, потому что знает, что я это почувствую, и виновато поджимает губы. Ей меня жаль. А я растерянно застываю. По пальцам робко и бесшумно скатываются тоненькие, красные полоски. Наверно, я пугаю маму. — П-прости.

Она встряхивает волосами. Молча поглаживает мой подбородок нежным пальцами, а затем обнимает. В ее объятиях всегда спокойно. Как в океане.

— Иди, отдыхай. Я сама уберу.

Послушно поднимаюсь на ноги и плетусь в свою комнату. У меня не только дефект речи. Возможно, вся моя жизнь — разбитое зеркало. Раз, два, три — считаю ступеньки. Веду пальцами по стене и бреду к себе в спальню, думая о том, как мама сейчас убирается и обо мне плачет. Она ведь должна плакать, пусть я никогда этого не видела.

Люди должны лить слезы, иначе можно решить, что им все равно.

В комнате темно. Шторы задернуты. Достаю наушники, включаю музыку и щелкаю динамиком до тех пор, пока уши не начинают взвывать от боли. Отлично. Устало валюсь на кровать и скручиваюсь, будто животное, прижав к груди колени.

— Как злобен в бурю океан. — Шепчу я одними губами, не издавая ни звука, — но рыбы в глубине живут в недвижных водах, как во сне.

ГЛАВА 2. УТЕС.

Я почти уверена, чинить людей — бессмысленно. Они перестают чувствовать боль, но при этом я не исправляю того, что им удалось разрушить. Знаете, когда людям больнее всего? Не в последнюю секунду. После. Люди ломаются не в процессе, а как результат. Не в тот момент, когда наступает самое сложное, не в тот момент, когда груз ответственности горит на плечах и пылает, как свежее мясо на вертеле. Люди ломаются, когда все кончено. Когда бой проигран, близкий потерян, рана кровоточит. Люди ломаются слишком поздно. Не вовремя. Не тогда, когда надо что-то сказать, а когда уже говорить нечего. Когда поезд уехал, а момент упущен. Ты потерял нечто важное, и лишь теперь ты понимаешь, как это «нечто» много для тебя значило. И потом я прикладываю ладонь, забираю корчующиеся в груди вопли совести или пики боли, и человек открывает глаза, и он продолжает жить. Но жить в руинах из собственной глупости. В пустыне собственного одиночества. Я помогаю им начать все заново. Но понимаете, что самое смешное — люди ведь идиоты, и они вновь и вновь повторяют свои ошибки. И они не отстраивают новые стены, а продолжают лихо топтаться в мусоре из своих надежд и стремлений, добавляя в эту гору новые свершения, у которых нет будущего.

А я их лечу.

Опять.

Бессмыслица. Определенно, невероятно глупая способность: забирать боль у тех, кто за эту боль держится; кто стремится к новой боли.

Поднимаюсь на ноги, заправляю кровать и подхожу к зеркалу. Я расчесываю волосы медленно и сосредоточенно, считая это одним из тех занятий, что отвлекают от того, что творится за окном. Я прокатываюсь щеткой, локоны хрустят, вытягиваются, и я внезапно становлюсь похожей на обычного человека. Правда, это иллюзия, конечно.

Я далеко не обычный человек. И проблемы у меня не человеческие.

Знаете, иногда я думаю, что не любить свои способности — грех. Многие ведьмы — да пусть это полное безумие — держатся за религию, за церковь, наивно предполагая, что Бог взглянет на них сверху вниз и погладит по головке, да шепнет: я с тобой.

Уголки моих губ дрогают, и я тихо усмехаюсь.

Да-да, он со мной каждый раз, когда я захлебываюсь в ванной комнате. Он со мной. Он наблюдает. И, наверняка, ему очень смешно.

Я всегда скептически относилась к религии. Нет-нет, людям нужно во что-то верить, уж я-то знаю. Но я не понимаю механизм «прощения», «искупления». В чем смысл? Разве стоит прощать всех? Убийц? Насильников? Умалишенных психопатов, которые глядят на свою жертву бешеными, зверскими глазами и получают удовольствие от ее мук? Почему я должна придерживаться религии, в которой каждый ублюдок и псих найдет свою тропу, в которой даже «ад» — метафора искупления? Девять кругов, одиннадцать тысяч ступеней, семь грехов, и каждый — прощается, пусть в Святой Книге говорится о не прощении. Даже мои способности — в излечении. Какого, спрашивается, черта?

Чем эти люди заслужили такое к себе отношение?

Знаю: это не милосердие. Это равнодушие. Каждый должен получать по заслугам, и каждый должен знать, что, соверши он преступление, никакой Господь по головке его не погладит. И тогда я поверю в такого Хозяина. Тогда я стану верующей и начну молиться перед сном, ходить в церковь. Да, тогда я буду знать, что виновные получат по заслугам, и никто их не простит лишь потому, что они извинились. И тогда я решу, что мой дар лишь тех исцеляет, кто этого заслуживает. А не всех подряд. Не каждого, кто сделал так много, но расплатился так просто.

Я спускаюсь вниз. Мамы уже нет. Она всегда уходит рано, и я вдруг думаю, что она специально убегает, чтобы я не ощущала ее чувства. По утрам ведь жизнь всегда кажется невыносимой. Ночью ты готов свернуть горы, а с рассветом хочешь слиться с пылью.

Послезавтра Йоль — день зимнего солнцестояния. Мне опять придется запереть себя в ванной комнате, а моей матери вновь придется не вставать с постели. Но мы привыкли.

Наверно.

Мне хочется прогуляться, хотя я прекрасно понимаю, во что это может вылиться. Но сидеть дома — невыносимо. Когда-то я уже пыталась запереть себя, замуровать в коттедже, как в тюрьме, лишь бы не встречаться с людьми и не испытывать их чувства. Но потом до меня дошло, что из дома выходить нужно, иначе я окончательно сойду с ума. Собственно, у меня и так нет друзей, нет хороших знакомых. Закрывшись в своей комнате, я бы просто срослась с деревянным полом и превратилась бы в чучело, набитое собственным ужасом.

Я натягиваю куртку и выхожу из дома, впялив взгляд вниз. Я привыкла смотреть на носки кроссовок и сосчитывать шаги, это отвлекает от реальности, происходящей вокруг.

Сразу сворачиваю с главной дороги. Бреду вдоль тихого леса, вдыхаю глубоко запах хвои и думаю: сегодня слишком тепло, даже душно, словно погода пытается стянуть ваше горло в тисках и повалить на спину. Ветер завывает где-то высоко в небе, над верхушками деревьев, а я плетусь по иссушенной тропинке и считаю: шестьдесят два, шестьдесят три. Шестьдесят четыре — слышен рокот волн, сражающихся с нависнувшими над пропастью острыми скалами. Шестьдесят пять — слышен запах моря, который смешивается с запахом сухой земли, хвойных стволов, иступлено наблюдающих за паразитами, пожирающими их древесную кору. Шестьдесят шесть — слышно мое спокойное сердцебиение. Я одна, в лесу как всегда никого нет, никто не посмеет приблизиться ко мне, нарушить спокойствие. Эта дорога — мое спасение, изолированный путь от неприятностей, бушующих в городе.