Эшколь Нево – Симметрия желаний (страница 29)
В следующие несколько секунд начался настоящий погром. Все, что находилось в комнате, – вазы, картины, посуда, светильники – было разбито, все, кроме телевизора. Парнишка, который швырнул в нас куском бетона (если это был он), был зажат в углу и закован в наручники с вывернутой правой рукой. Руку ему выворачивал Дорон, действуя, как неделю назад нас учили на занятиях по крав-мага[16]. Помню, как они боролись, тяжело дыша, как проклинала нас похожая на ведьму старуха-арабка. Я помню, как мы руками и прикладами винтовок затолкали ее и остальных членов семьи в маленькую смежную комнату.
А потом долго щелкали пультом, пока не нашли канал, по которому передавали матч.
Когда я говорю «мы», это относится и ко мне.
Были и смягчающие обстоятельства. Разумеется. Я был мальчишкой – что такое девятнадцать лет? Сопляк! Я просто выполнял приказы. Что еще может делать солдат, кроме как выполнять приказы? Ведь сам Рабин говорил: «Переломайте им кости!» Рабин, которого убили! Что мог в этих обстоятельствах сделать мальчишка из Хайфы? Кроме того, сам я ни на кого не поднял руку. Клянусь! Когда Дорон набросился на парня, я поспешил вытолкать (слишком грубо? слишком поспешно?) стариков и детей в смежную комнату, чтобы не досталось и им. В другой раз, в Дженине, посреди улицы лежал палестинец, раненный резиновой пулей, и офицер велел мне бросить ублюдка, пусть себе подыхает, но я крикнул, что я санитар и обязан оказать раненому помощь; я стал на колени рядом с палестинцем и остановил кровь, которая из него так и хлестала. Я остановил кровотечение и спас его, и мне было плевать, что потом весь отряд называл меня толерастом и либерастом; мне было наплевать, что за невыполнение приказа меня оставили без увольнительной.
Но я тоже сидел в гостиной того дома в Наблусе и смотрел матч Англия – Камерун. Я вытянул ноги и положил их на кресло, которое мне не принадлежало. Я радовался, когда Англия сравняла счет (кажется, я так разволновался, что даже вскочил с места). Я тоже макал питу в хумус, который мы достали из холодильника. И признавал, что эти арабы и правда умеют готовить хумус. Я слышал, как всхлипывает от боли закованный в наручники мальчишка. Как женщины умоляют выпустить их в туалет. Я видел, как офицер Харель встал и прибавил громкость телевизора, чтобы весь этот шум не мешал нам смотреть футбол.
После игры мне тоже захотелось задержаться еще ненадолго и посмотреть повторы голов. И еще – послушать интервью с футболистами.
Лишь позже, когда мы вернулись на крышу, меня замутило. Меня выворачивало от самого себя, от парней из взвода, от чертова чемпионата, и, как я ни убеждал себя, что это было краткое помрачение разума, я прекрасно понимал, что за последние недели оскотинился в той же степени, что и остальные. Всю ночь я ворочался в спальном мешке, пытаясь усыпить свою совесть. Я вдруг ощутил себя в тупике. Я – человек без будущего. Ясно, как ночь, что нас никогда не сменят. Что я останусь на этой крыше, с этими людьми, на всю жизнь. Что проклятие, которое пробормотала старая арабка, перед тем как мы втолкнули ее в ту комнату, будет преследовать меня вечно.
Я выбрался из спального мешка и направился в дальний угол крыши, где никто не мог меня видеть. Я шел мелкими шажками, походкой Чарли Чаплина, пока не оказался на самом краю. Посмотрел вниз, на улицу, и подумал: а что, если спрыгнуть и покончить со всем этим?
Откуда-то из глубин памяти всплыла мысль, одновременно горькая и забавная: «Тогда Офир сможет снять свой фильм». Я снова глянул вниз. Пожалуй, здание недостаточно высокое. С моим везением я рискую остаться в живых. Паралитиком.
В ту ночь я написал Черчиллю письмо. В одной руке я держал фонарик, в другой – ручку.
Через три недели после того как бронетранспортер привез нас сюда, к этому зданию, прибыла наша смена. Вечерело. Я как раз стоял в карауле. Увидев, что из бронетранспортера выбирается парень, похожий на Амихая, я решил, что у меня галлюцинации. Амихай? С какой стати? Он даже не в нашем подразделении. Должно быть, я совсем свихнулся, если мне посреди Наблуса чудятся мои друзья.
Но это был Амихай. Широкие плечи, легкая походка, закинутый за спину пистолет-пулемет. Несколько секунд я слушал, как на лестнице эхом отдаются знакомые шаги, и вот он – заходящее солнце позолотило его волосы почти мессианским светом – появился на крыше.
– Я так и знал! – крикнул Амихай, подбегая ко мне. – Знал, что ты здесь! Так и сказал ребятам: сейчас познакомлю вас с моим лучшим другом!
Он стиснул меня в объятиях, а потом представил солдатам, которые пришли нам на смену. По тому, как они пожимали мне руку, я сразу понял: дружба с Амихаем поднимала меня в их глазах.
– С ума сойти! – возбужденно воскликнул он. – Это же надо, где встретились! Черчилль с Офиром не поверят, когда услышат! Давай сфотографируемся! Предъявим им вещественное доказательство.
– Шевели задницей, Фрид! Мы ждем тебя внизу! – крикнули с улицы солдаты из моего взвода. Но мне вдруг стало на них наплевать. Благодаря присутствию Амихая я снова чувствовал себя человеком.
На фотографии мы – вылитые персонажи рекламного плаката «До» и «После». Только в нашем случае логика обратная. «После» – это я, и выгляжу я ужасно. Небритый. Измученный. С синим чернильным пятном на кармане рубашки. С потухшим взглядом. «До» – это Амихай, и он выглядит на все сто. Форма с иголочки. Подтянутый. Смело смотрит прямо в объектив.
Я не большой знаток фотоискусства, но, думаю, из всех снимков в альбоме только у этого есть некоторый шанс попасть на выставку. Как благодаря мягкому предзакатному свету, так и благодаря резкому контрасту между мной и Амихаем, о котором ни один из нас не догадывается. А также благодаря тому, что камера нечаянно поймала палестинского мальчонку лет пяти-шести: он стоит на крыше соседнего дома и разглядывает нас.
Мы сфотографировались, и Амихай вручил мне письмо от Черчилля. И снова обнял меня.
– Вовремя ты появился, брат, – шепнул я ему на ухо. – Еще чуть-чуть, и я бы сдулся окончательно. Хорошо, что из всех наших пришел именно ты. Никто лучше тебя не способен напомнить, что в мире есть и что-то хорошее (возможно, впрочем, что ничего этого я ему не говорил, зато теперь, когда пишу эти строки, пользуюсь случаем и говорю).
Потом я спустился с крыши и присоединился к солдатам, поджидавшим меня внизу. Солнце уже село, и нам предстояла тяжелая поездка обратно, на базу, в полной темноте.
– Откуда он тебя знает, этот пулеметчик? – спросил меня кто-то из парней, когда бронетранспортер тронулся с места.
– Амихай? – ответил я. – Это мой друг с гражданки.
Я думаю, что это был первый раз, когда я вполне сознательно назвал Амихая другом.
Наша с ним дружба не загорелась от одной искры, как с Черчиллем и Офиром, а формировалась медленно, но с годами только крепла. Постепенно. От события к событию. Взять хотя бы ту встречу в Наблусе. Или тот день в Хайфе, когда он впервые пригласил меня к себе домой, в квартал Рамат-Хадар.
Мой самый первый друг, Орен Ашкенази, тоже жил в Рамат-Хадаре. Ребенком я страшно ему завидовал и, когда у них в доме, этажом выше, освободилась квартира, уговаривал родителей туда переехать.
«Зачем нам переезжать в Рамат-Хадар?» – спросила меня мать со снисходительной взрослой улыбкой. «Там огромный двор, – взволнованно объяснил я, – и там можно играть в футбол и метать тарелочки, и в каждом подъезде лифт – когда поднимаешься, он издает жуткий свист, – и в каждом доме по двенадцать этажей, а двенадцатый этаж такой высокий, что оттуда видны облака, честное слово!»
Когда я отправился в гости к Амихаю в Рамат-Хадар, я больше не был ребенком. Семья Орена Ашкенази давно переехала в Америку. И на квартал я смотрел совсем другими глазами. Чудовищных размеров дома. Слишком высокие. Слишком серые, почти как в фильмах Кесьлёвского.
Я остановился на кривом мостике, ведущем от парковки к подъездам дома, оглядел детскую площадку, когда-то поразившую мое воображение, и обнаружил, что она со всех сторон окружена высокими бетонными стенами. Никакого просвета. Ни одного деревца. Точь-в-точь тюремный двор.
В этот час детей там не было. Посреди площадки стоял бородатый оборванец – ненормальный? – и сам с собой разговаривал вслух, но недостаточно громко, чтобы разобрать слова. Стоял ли он там, когда мы приходили туда играть? Кажется, однажды он отнял у нас мяч и не хотел отдавать… Или память меня обманывает?