18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эшколь Нево – Симметрия желаний (страница 28)

18

Апрель 1901 года. Философ Бертран Рассел с супругой гостят у своих друзей, Уайтхедов, в их просторном особняке в Оксфорде. Вечером Расселы уходят к знакомым, а вернувшись, с ужасом видят, что миссис Уайтхед лежит на диване и стонет от боли. Ей очень плохо. Она задыхается. Ее тело каждые несколько секунд сотрясают судороги; когда они стихают, она принимает позу эмбриона. Рассел порывается подойти к ней, чтобы помочь, но мистер Уайтхед останавливает его. «Сделать ничего нельзя, – объясняет он. – У Эвелин болезнь сердца. Надо просто ждать, пока не пройдет приступ».

Глядя на стонущую на диване женщину, Рассел пережил глубокую внутреннюю трансформацию (описывая это событие в автобиографии, он использует религиозный термин «обращение»). Она кардинально отличалась от иных метаморфоз, которые претерпело его мировоззрение за минувшие годы; обращению, произошедшему в ту ночь, не предшествовали строгие логические рассуждения, оно не опиралось на тщательно выверенные формулы. Просто за те пять минут, что Рассел стоял в гостиной и смотрел на страдания миссис Уайтхед, у него, как он сам пишет, ушла земля из-под ног, и внезапно – по его собственному выражению – он все понял; он понял, что человеческая душа в своем страдании бесконечно одинока. И это одиночество невыносимо. Он понял, что единственный способ проникнуть в чужое одиночество, прикоснуться к нему – это беззаветная любовь, какую проповедуют религиозные люди, и что любой поступок, не продиктованный такой любовью, вреден и бессмыслен. Из чего он заключает (забавно отметить, что вроде бы мистический ход мысли Рассела завершается логическим и стройным, почти как математическое доказательство, выводом), что война – это зло, государственное образование – позор, любое применение силы – достойно осуждения и что в отношениях с другими людьми человек должен проникать в сердце чужого одиночества и вести с ним диалог.

На протяжении нескольких месяцев после этого события Рассел чувствует, что на него снизошло озарение и что он способен читать сокровенные мысли любого встреченного на улице человека. Со временем это мистическое ощущение стерлось, но память о тех минутах в доме семьи Уайтхед осталась с ним навсегда и, судя по всему, легла в основу его перехода от империализма к пацифизму. Тот самый Рассел, который вырос в семье политиков-консерваторов и с раннего детства истово верил в священную необходимость сохранить величие Британской империи, тот самый Рассел, который всего двумя годами раньше, в 1899 году, горячо желал Британии победы в жестокой войне против буров в Южной Африке, за пять минут, как он сам утверждал, превратился в пацифиста, сторонника отказников от военной службы, а позже стал глашатаем движения, выступавшего против участия Великобритании в Первой мировой войне…

7

Кроме той фотографии с Амихаем на крыше, других с интифады у меня нет. Похоже, я сильно сомневался, что когда-нибудь буду скучать по тому, чем мы занимались в Наблусе, Джабалии или Рафиахе. Наверное, поэтому я и не завел в армии настоящих друзей. Отец Офира, например, встречался с товарищами по бронетанковому корпусу трижды в год и предвкушал встречу как минимум за месяц. Отец Черчилля продолжал дружить с тремя десантниками; некоторое время назад один из них оплатил другому операцию за границей. Наверное, для них и для многих их ровесников служба в армии заложила основу для своеобразного братства. В моем случае все обстояло с точностью до наоборот. Я завел себе друзей до армии. Когда я сталкиваюсь с кем-нибудь из тех, кто вместе со мной служил на Палестинских территориях, мы перебрасываемся парой слов, не более, и меня не покидает ощущение, что мы оба внутренне сжимаемся. Возможно, впрочем, что сжимаюсь только я – из-за собственной склонности всегда быть в оппозиции; Амихай, к примеру, до сих пор поддерживает связь с однополчанами и, если его расспросить, представит свою версию интифады: это будет история воинского братства, предотвращенных терактов и превентивных ударов; и вообще, скажет он, в армии он познакомился с Иланой, спасся от своей жуткой семейки и навязанной ему роли и в эти три года впервые после гибели отца почувствовал себя живым…

Но раз уж рассказчиком выступаю я, мне придется признаться, что за время службы в армии произошло немало такого, что не дает мне повода гордиться собой. Самый отвратительный эпизод имел место в 1990 году и совпал с чемпионатом мира. Мы тогда занимали позицию в бетонной коробке на окраине Наблуса.

Даже мои друзья не знают этой истории. Я не хотел упоминать здесь о ней – слишком уж мне нравится собственный образ лишенного недостатков человека, каким я вывожу себя на страницах этой книги, – но это признание, давно топтавшееся на пороге моего повествования, готово ворваться в него, как выпущенная из револьвера пуля.

Предполагалось, что мы пробудем на крыше того здания в Наблусе три дня, но в итоге мы застряли там на три недели. Сухой паек нам доставляли раз в неделю. Мы так вымотались и оголодали, что в какой-то момент я начал поглядывать на остальных девятерых солдат, размышляя, который из них в жареном виде будет самым вкусным. При этом я не сомневался, что, если дело дойдет до крайности, первым зажарят меня. Девять парней, которые были со мной на крыше, вместе проходили курс молодого бойца, а меня приписали к взводу за неделю до отправки в Наблус, после того как я вылетел с офицерских курсов. Они откуда-то узнали, что с курсов меня выгнали за то, что я заснул на лекции командира учебной базы, и развлекались тем, что орали мне в ухо: «Доброе утро, Фрид!» – если им казалось, что я задремал. Они заставляли меня стоять на часах в самое неудобное время и нарочно тянули со сменой караула, они делили между собой немногие приличные продукты из пайка, никогда ничего не предлагая мне, и насмехались надо мной из-за того, что я слишком много пишу своей девушке.

Никакой девушки у меня не было. Но когда они спросили, кому я пишу, я не мог признаться, что пишу Черчиллю и Офиру, поэтому выдумал себе подружку по имени Эдва, которая служит на разведывательной базе на границе с Египтом и так по мне скучает, что ради ее спокойствия я вынужден писать ей каждый день. Я ненавидел свое вранье. Ненавидел эти долгие наблюдения в бессмысленной попытке обнаружить враждебно настроенных местных подростков. Ненавидел ночные аресты насмерть перепуганных людей. Ненавидел пошлые анекдоты. Расистские анекдоты. И то, что в определенный момент сам начал их рассказывать.

Но сильнее всего я возненавидел себя после матча между Англией и Камеруном.

Идею подал Дорон. Он сказал: «Видите дом с антенной на крыше? Может, сходим туда? Типа небольшой обыск. А заодно посмотрим, как играют Англия с Камеруном?»

Я помню, что улыбнулся. Подумал, что он шутит. Но тут командир взвода Харель спросил: «Англия играет с Камеруном? А когда начало?» – «Трансляция с поля уже идет, – ответил Дорон, – а игра начинается через полчаса». – «Рубка будет что надо», – заметил Харель и, не сказав больше ни слова, принялся чистить оружие, как перед выходом на задание. Мы все, кроме часового, молча взяли оружие, надели бронежилеты и двумя колоннами направились на соседнюю улицу, к дому, в одном из окон которого светился голубой огонек.

Сегодня, когда я шагаю рядом с тем Ювалем, в ноздри мне ударяет особый запах Территорий, больше всего похожий на запах толстовки наутро после посиделок у костра. Я снова вижу палестинские флаги на опорах линии электропередачи, хотя накануне мы заставили местных их снять. Я вижу черные надписи на стенах и ошметки сгоревших шин. Я ощущаю у себя под ногами поток нечистот, вонючих и липких, которые намертво пристают к подошвам ботинок. И снова, как будто с того дня не прошло десять с лишним лет, во мне просыпается страх, что сейчас кто-то сбросит на нас с крыши кусок бетонной плиты или холодильник.

Редкие прохожие при виде нас ускоряли шаг. Дети двух-трех лет еще таращились на нас с искренним любопытством, но в глазах четырех-пятилеток уже читался страх. Я отводил от них взгляд и шел, уставившись на ботинки шагавшего впереди солдата и пытаясь убедить себя, что мы не собираемся делать ничего плохого и что, возможно, из зла родится добро: вместе с обитателями дома, к которому мы направлялись, мы сядем и посмотрим игру, и барьер, разделяющий нас, на девяносто минут перестанет существовать, и мы больше не будем оккупантами и жителями оккупированных территорий, метателями камней и живыми мишенями, евреями и арабами, а будем просто людьми. Которые вместе смотрят чемпионат мира по футболу.

Но стоило нам пинком распахнуть дверь, как все пошло наперекосяк.

Семья, в дом которой мы вторглись, смотрела по телевизору викторину и не понимала, почему офицер Харель так настойчиво требует переключить канал и какое это имеет отношение к обыску. «Сын моего брата, он из Иордании… – пытался объяснить отец семейства. – Он… он участвует в этой викторине… Вот почему мы хотим ее досмотреть… До конца осталось несколько минут… Пожалуйста, подождите, а потом делайте, что вам надо». Мне его слова показались разумными: было видно, что он не юлит. Но офицер думал иначе и без предупреждения ударил араба по лицу. Двое его сыновей, которые до тех пор сидели молча, поднялись и встали по обе стороны от отца. Тогда Дорон указал на одного из них и заорал: «Эй, это тот ублюдок, который вчера сбросил на нас бетонную плиту!»