Эрнст Юнгер – Аффекты войны. «Я» перед лицом смерти (страница 8)
Скоро оживленная беседа развилась в больших группах, обменивались форменными пуговицами, шнапсом и виски, там обращались как к Фрицу, здесь как к Томми. Большое кладбище превратилось в ярмарку, и при этой очень непредвиденной разрядке после многомесячных, ожесточенных боев в нас вынырнуло предчувствие счастья и чистоты, которые скрываются в слове «мир».
Уже не казалось невообразимым, что однажды лучшая команда народов вылезет из траншей, из-за внезапного порыва, из нравственного побуждения, чтобы подать друг другу руки, и окончательно помириться, как дети, которые долго ссорились. В эти мгновения солнце выступило за пеленой дождя, и каждому хотелось, пожалуй, ощутить что-то из приятного чувства, странной радости, с которой разряженный от чувства воли, больше не находящийся на задании дух предоставляет себя наслаждению жизни.
Тем не менее, радость длилась не долго, она была внезапно разрушена внезапным огнем из пулемета, который стоял на близком холме. С хлопаньем очередь пуль ударилась об жирную землю или распылилась в зеркалах наполненных водой воронок. Мы бросились на землю, кое-кто утонул, сраженный пулей, в грязных дырах. Пока мы медленно ползли назад и едва ли могли освободить руки из жесткой грязи, зубчатая пила попаданий снова и снова полосовала наши ряды, пока мы не доползли до укрытия, чтобы скрываться там до вечера.
Да, если лежишь вот так на плоском как тарелка поле, и чувствуешь себя совсем забытым и беззащитным, тогда нельзя понять, что другой, кто сидит в сухом и безопасном месте, может так, без всякого сочувствия и жестоко стрелять по удобной для него цели.
Но если сам сидишь с изобилием желания за пулеметом, то толкотня там впереди – это не больше чем просто танец комаров. Для длинных очередей! Эй, сейчас вот как брызнет! Там все никак не хватает свинца, вылетавшего из дула. И позже они сидят вместе и рассказывают: «Парень, это было прекрасно! Это была, по крайней мере, еще война. Там лежал один рядом с другим, повсюду!» И если увидеть, как сверкают их глаза, когда они снова вызывают эти кровавые фантомы, то можно почувствовать: это война, война в чистом виде. Там сидит то, что они называют сегодня милитаризмом, и это сидит глубже, чем звук полковых маршей или опьянение, порхающее в расстрелянном на шелковые лоскуты знамени. Это только потребность крови в праздничном настроении и торжестве.
В этом пункте я соглашаюсь с пацифистом из убеждения: в первую очередь, мы – люди, и это связывает нас. Но именно потому, что мы люди, снова и снова наступает тот момент, когда мы должны нападать друг на друга.
Поводы и средства борьбы изменятся, однако сама борьба является данным с самого начала образом жизни, и она всегда останется им.
Войну нашпиговали фразами, чтобы сделать ее вкусной. Это до глубины души претило настоящему воину, мужчине ограниченного, но, все же, прямолинейного действия. Наверняка беспощадность никогда не казалась пошлее, чем под этим покровом из лохмотьев, под этой тонкой краской так называемой культуры.
Несомненно, бывали времена, которые были более жестокими. Когда азиатские деспоты, когда Тамерлан вел звенящую тучу своих орд по далеким странам, огонь, лежал перед ними, пустыня – за их спиной. Жителей огромных городов закапывали живьем, или складывали их окровавленные черепа в гигантские пирамиды. С глубокой страстью они грабили, насиловали, сжигали и варили живьем.
Однако, даже эти великие душители приятнее. Они действовали так, как это соответствовало их сущности. Убийство было для них моралью, как для христиан моралью была любовью к ближнему. Они были дикими завоевателями, все же, так же закрыты и совершенны в своем проявлении как эллины в своем. Можно чувствовать наслаждение в них как в пестрых хищных зверях, которые со смелыми огнями в глазах проламываются сквозь тропические чащи. Они были совершенны в себе.
Совершенство. Это суть дела. Острое проникновение до граней возможного, оформление данного в собственную форму. Совершенным в этом смысле – с точки зрения фронта – являлся только один, ландскнехт. В нем волны времени сходились без диссонанса, война была самым подлинным его элементом. Он нес войну в своей крови, как несли ее в крови римские легионеры или средневековые ландскнехты. Поэтому он стоял один как твердая фигура на серо-красном фоне, с четкими и уверенными контурами.
Резко, как человек совсем другой расы, выделялся он на фоне обывателей, засунутых в мундиры и с оружием в руках, которые в народных армиях, этом военном проявлении демократии, в конце концов, стали преобладающим типом. Это были торговцы или перчаточники, более или менее «отшлифованы» по-солдатски, войну они исполняли как гражданский долг, усердные люди, которые, если это должно было быть, также были и героями. Но для них было нужно одно жизненное условие: порядок. Это во всей остроте было видно при крушении, этом испытании огнем самой дерзкой мужественности. Когда противник бил с обеих сторон, буржуа трепетал между ними как выброшенная из гнезда птица, которая закрывала глаза, так как видела, что ее мир гибнет.
Есть только одна масса, которая не выглядит смешной: армия. Буржуа также сделал армию смешной. Есть только два солдата: наемник и доброволец. Ландскнехт был и тем и другим одновременно. На него как на сына войны также не нападала та ожесточенная обида, которая все больше и больше разлагала тело армий, и выражение которой можно было, в конце концов, прочитать на дощатых перегородках каждого полевого сортира. Он был рожден для войны и нашел в нем то состояние, в котором он только и мог проявить себя во всей полноте.
Все же ландскнехт вовсе не воплощал идеал героя своего времени. Он «не думал ни о чем». Это был скорее сознательный боец, который старался проникнуть в его задание, итак также законченный тип, внешний и внутренний мир которого должны были стоять в гармонии. С общим истощением боевой морали он становился все реже.
Спорный вопрос, выражается ли воля к жизни народа яснее в слое борцов, которые стремятся отличить право и бесправие, или же в здоровой, сильной расе, которая любит борьбу ради борьбы, или, используя слова Гегеля, представляет ли мировой дух себя наиболее полновесно посредством сознательного или посредством бессознательного инструмента. Во всяком случае, только ландскнехт оставался всегда одинаковым, самим собой, как в его первой битве, так и в последней.
«Тревога! Сегодня ночью в 2 часа полку приказ на погрузку. Во Фландрию!» Усталые лица становились еще бледнее, беседа умолкала, трубки гасли. Где-нибудь, окутанная снами, мерцала деревушка, недостижимый остров блаженства. Опять! И как раз еще избежав ревущей глотки. Сказаться больным, дезертировать! Нет. Спасения нет, флажки развешаны, начинается новая загонная охота. Мать, женская улыбка, тепло! И в полдень покрытый белой скатертью стол. Жить, и пусть даже на самом маленьком участке земли: жить! Или, по крайней мере, спать, находиться в полузабытьи, как животное, и иногда просыпаться довольным.
Ах, так должно быть! Но должно ли быть все же так по-настоящему? Только один сидел в круге с блестящими глазами и острым лицом. Это был ландскнехт, прирожденный боец.
Да, они еще действительно где-то сидели, старые ландскнехты. Когда сумерки с мертвых полей стекали в траншеи, скудный свет из полуразвалившегося блиндажа мерцал на забытом богом участке фронта. Если проспали целый день в лоне земли и с просыпающимися инстинктами как ночное животное извивались по заросшим сапам к боевой позиции, то наверняка заходили к ним, чтобы освежиться в их беспечном шуме. «Бодрые, как всегда», звучал один из лозунгов, которые они любили слышать, и также казалось, что когда из всего этого мертвого и немого отчаяния прибывали в ее круг, как если бы к ним туда сбежала беспечная жизнь. Наконец, находились те, которые в этом ужасном ландшафте чувствовали себя как дома.
Окружение их было самым мужским. Грубые дощатые перегородки, опирающиеся на балки и стойки с грубой корой, где висели винтовки, скамьи и массивный стол, бутылка с воткнутой свечой. Так могли проживать образом суровые трапперы в своих срубах или капитаны пиратских кораблей в их каютах. Так, пожалуй, растрачивалась замечательная стихийная сила в тавернах ваганта Вийона, так в Голове дикого кабана на Истчип. Там они сидели в узком кругу, отчаянный выводок, обветренный и изношенный, с лицами как отточенные лезвия, полные решимости, породы и энергии. Их язык был краток, полон метких слов, рубленный и разорванный как очереди их пулеметов, со словами четкими и полными земной силы. Всюду, где собираются мужчины в их первоначальном виде, возникают такие языки. Боже мой, насколько, все же, эти парни превосходили тех людей, которые в Женеве и Цюрихе писали возмущенные статьи о войне и утверждали позже, что были близки к настоящему биению пульса времени!
Это было странно: где бы они ни были вместе, шнапс не отсутствовал никогда. Это было опьянение, которое подходило им, оно было сжато как взрыв, коротко и жестоко как удар обухом топора. Там имело значение только мгновение, смерть стояла у стены как незамеченный лакей. Если опьянение расплавляло угловатую действительность в яркие цвета, неудержимое чувство силы просыпалось в них, какое-то смелое наследие вспыхивало в крови, какой-то крестоносец, рыцарь-разбойник, норманн или участник крестьянского восстания Башмака мог в нем возрождаться. Когда путаница безрассудно смелых голосов становилась все более дикой и обломки с шумом падали со стен, то жизнь ценилась не больше бутылки вина, хорошо было напиться ее и стрелять по следующей стене. Естественные силы, слепые как шторм и волна, угрожали разорвать артерии и сгореть в опьянении, чтобы утонуть в бессознательном.