реклама
Бургер менюБургер меню

Эрнст Юнгер – Аффекты войны. «Я» перед лицом смерти (страница 7)

18

«Ну ладно, но все-таки, этот маленький эпизод произошел еще перед Тридцатилетней войной. Все же, можно было бы предположить, что сегодня во время обязательного школьного образования, обществ защиты животных и т. д., и т. д».

В 1917 году я стоял на улице Брюсселя перед освещенной витриной. Там горками были сложены изделия из фарфора, изящные маленькие вещицы из Мейсена, Лиможа и Копенгагена, цветные венецианские кубки, большие чаши из прозрачного как вода отполированного хрусталя. Я люблю, когда я прогуливаюсь неторопливо по большим городам, долгое время проводить перед этими музеями роскошного прикладного искусства, которые, сверкая, плавают в свете. При этом ощущаешь то же чувство богатства, красоты и изобилия, с которым проходишь по аллеям большого застывшего в аристократическом осеннем наряде парка, не думая при этом, что не владеешь им.

На этот раз, тем не менее, мне помешали рассматривать витрину двое солдат, которые прислонились возле меня к латунной жерди. Они были несомненными типами с фронта; окопы заставили их шинели поблекнуть и сноситься, бой вырезал у них острые как нож профили. Лица были смелы и умны, вокруг глаз и рта лежало окаменевшее напряжение, сформированное мгновениями за колотящими пулеметами. Все же опытный взгляд уже замечал маленькие признаки начинающегося изнурения по их позам и одежде.

«Ну, здесь и не скажешь, что идет война. Тут все есть!»

«Дружище, если бы сюда однажды влупила 38-сантиметровка прямым попаданием, вон там, прямо оттуда сверху».

«Да, тогда все это дерьмо уж точно подпрыгнуло бы кверху!»

Можно было прямо по лицу отчетливо заметить у них наслаждение, которым эта мысль наполняла их. Маленькая осветительная вспышка заставила меня задуматься. Теперь это были два человека, которым война, несомненно, «надоела хуже пареной редьки», тем не менее, они остались, по сути, во всем теми же. Они устали, были разбиты механическим действием, измучены; но в нравственном познании они не выиграли ничего.

В этот момент я с ясностью понял: эти люди никогда не преодолеют войну, потому что она больше чем они. Пожалуй, истощенный кулак когда-то опустится, возможно, они будут некоторое время стоять в стороне, кашляя, возможно, они окончат эту или ту войну миром, может быть, они иногда будут говорить: это было последней войной. Но война не мертва, если никакие деревни и города больше не горят, если миллионы с судорожно сжатым кулаком больше не истекают кровью в огне, если больше не пристегивают людей как жалобно стонущие свертки к чистым столам военных госпиталей.

Войну не порождают некоторые политики или дипломаты, как кое-кто верит. Все это только внешне. Настоящие источники войны проистекают глубоко в нашей груди, и все ужасное, что заливает временами мир, – это только отражение человеческой души, обнаружившееся в развитии событий.

Как часто можно было слышать, как они вздыхали в своих блиндажах: «Не хорошо, что люди кончают с собой». Однако под этим они подразумевали только: «Не хорошо быть убитым». И, все же, это были всякий раз именно те, которые хладнокровно кололи штыком и насмешливо кричали при этом: «Ничего, камрад!», когда умоляющие руки протягивались к ним.

…Все долгое лето мы лежали на одном и том же голом холмистом ландшафте в Артуа, боевой полк, потерянная кучка, давно отчужденные от суматохи городов. В течение месяцев мы не видели ни одной женщины, не слышали ни звона колоколов, ни фабричного гудка. Изрытая, покрытая шрамами дикая местность, ставшие до одинаковости безразличными лица товарищей, тысячи шумов скрытой, беспрерывно работающей борьбы, тучи снарядов днями и мерцание сигнальных ракет ночью: Все это было нам настолько привычно, что мы едва ли замечали это. Каждую девятую ночь мы маршировали из траншей назад в заброшенное гнездо, чтобы отоспаться и почистить наши винтовки.

Равнина перед нами была пустыней. Мы рассматривали ее изо дня в день, долго и резко через узкие щели наших амбразур, взволнованные тем любопытным ужасом, который овевает неизвестную страну. Тихими ночами ветер доносил к нам голоса, кашель, стук, грохот молотков и далекое, расплывчатое вращение колес. Тогда нас наполняло очень необычное боязливое и жадное чувство, вроде того, которое может чувствовать охотник, подстерегающий огромного, загадочного зверя на поляне в джунглях.

В полдень мы часто сидели вместе в солнечном пятне траншеи, курили и молчали, так как мы были уже настолько долго знакомы, что нам больше не требовалось разговаривать. Скованные вместе безжалостными условиями как прикованные к галере рабы, мы в большинстве случаев были ворчливы и едва ли могли больше видеть друг друга.

Иногда кто-то из тех, кто сидел в тылу, проходил мимо нас, очень спешно и деловито, держа в руке карту, полную красных и синих линий и знаков. Очень просто, синими чертами были мы, а красными враг. Мы видели, что он был выбрит, что его сапоги блестели, что его интересовало то, что нам осточертело, и делали ряд горьких шуток об этом. Тогда чувство фронта объединяло нас, то чувство животной сплоченности в жизни и смерти, о которой они много писали и говорили на родине, и под которой они понимали, по-видимому, громкое единогласие атакующего крика и сигнала «вперед!» сигнальных рожков на утренней заре. Ах, как давно уже мы обменяли бы эту сверкающую кожу героизма на грязный халат поденщиков.

Почти каждый день кто-то один погибал, иногда совсем рядом с нами; порой мы замечали это только, когда, проходя по траншеям, находили его уже окоченевшее тело у поста часового. В большинстве случаев у них были выстрелы в голову, вызванные случайной пулей, нашедшей брешь между мешками с песком. В голове, должно быть, было очень много артерий; мы снова и снова удивлялись массе крови, которая может вытечь из человека.

Иногда также кого-то разрывал снаряд или мина, так, что даже лучший друг больше не мог его узнать. Тогда мы поднимали разорванную трупную массу на брезент нашими лопатами, чтобы завернуть ее. На этих местах глина еще долго показывала большие, расплывчатые пятна ржавчины. Мы несли трупы ночью назад и погребали их на кладбище, которое постоянно увеличивалось. Столяр вырезал им железный крест, фельдфебель вычеркивал их имя из списка личного состава, командир роты подписывал.

Скоро мы забывали их и сохраняли только неясное воспоминание о них. Вероятно, один говорил однажды вечером: «Знаешь ли ты еще, маленького толстяка с рыжими волосами? Он однажды должен был соединить проволокой неразорвавшиеся снаряды, а у него не было с собой молотка. Так что делает этот парень? Берет неразорвавшийся снаряд и вбивает им столбики. Полковник как раз проезжал мимо и от страха чуть не упал с лошади. Вот такой был разгильдяй!»

Так мы жили однообразно беспечно, окруженные смертью и дикой местностью. Давно борьба потеряла для нас ощущение чего-то чрезвычайного: она стала для нас постоянным состоянием, элементом, проявлениями которого мы довольствовались как явлениями неба и земли. Наша прежняя жизнь была для нас только лишь глухой мечтой, с которой мы все больше теряли связь.

Если мы посылали письма на родину, то мы писали об общем или изображали внешнее лицо войны, не ее душу. Немногие из нас, которые отдавали себе отчет, пожалуй, знали, что там позади они никогда не поймут.

Медленно наступила осень.

Тут произошло нечто совсем неожиданное, кое-что, что мы никогда не считали бы возможным. Бурной ночью дикий дождь лился на траншеи. Замерзшие и мокрые часовые стояли на ветру и напрасно пытались зажечь снова угасшие трубки. Вода ручьями стекала со стен траншей на пол, размывала стены мешков с песком, разрушала траверсы, превращая их по очереди в жесткую кашу. Покрытые грязью солдаты выползали как разогнанный рой крыс из блиндажей, в которых вода поднималась все выше. Когда медленно и печально забрезжило утро за влажной пеленой, мы узнали, что на нас навалился настоящий всемирный потоп.

Молча и застыв, мы сидели на корточках на последних выступах, которые уже начали крошиться. Давно утихло последнее проклятие, плохой знак. Что мы должны были делать?

Мы были потеряны. Винтовки покрылись коркой грязи. Мы не могли оставаться в окопах, а высунуться над землей означало верную смерть. Мы знали это из тысячекратного опыта.

Внезапно с другой стороны раздался крик. По ту сторону проволочных заграждений появились фигуры в длинных желтых шинелях, которые едва ли можно было различить на фоне глинистой пустоши. Англичане, которые тоже не могли держаться дольше в их траншеях. Это было как настоящее освобождение, потому что наши силы были на исходе. Мы шагнули навстречу им.

Странные чувства проснулись при этом в нас, так сильно, что местность перед нашими глазами расплывалась как дым, как мечта. Мы так долго прятались в земле, что нам еле-еле казалось возможным, что днем еще можно было передвигаться на открытом поле, и говорить друг с другом человеческим языком, вместо языка пулемета. И теперь более высокая общая необходимость доказала, что это было совсем простым и естественным событием, если встречались на свободном поле и пожимали друг другу руки. Мы стояли между трупами, которые покрывали нейтральную полосу, и удивлялись все новым толпам, которые появлялись из всех углов систем траншей, нам и в голову не могло прийти, какая масса людей была скрыта на этой столь пустой и мертвой территории.