Эрнст Юнгер – Аффекты войны. «Я» перед лицом смерти (страница 5)
Иногда один вставал, безмолвно, брал в руку винтовку и исчезал. Потом с шумом вниз спускался другой, безразличный, усталый, и занимал пустое место, смена, которую едва ли замечали. Обрывки слов, оборванные как короткие удары разрывающихся снаружи снарядов, соединялись к однотонной беседе. Все были настолько связаны друг с другом, так переплетены с одним и тем же колесом судьбы, что понимали друг друга почти без слов. Каждый бродил по одному и тому же ночному пейзажу чувств, вздох, проклятие, слово шутки были огнями, которые на мгновения разрывали темноту над пропастью.
Конечно, бывали и часы, в которых товарищество раскалялось и расплавляло цепи, которыми траншея обвивала сердца. Тут каждый был еще сам по себе, кто-то пристально глядел в жар крохотной печки, кто-то отрезал ломоть от своего хлеба, кто-то на топчане натягивал одеяло на голову. Там чей-то голос разбивал тупость и рассказывал о какой-то деревне, каких-то людях, о воскресеньях и буднях, о спокойствии и работе. Тут в каждом просыпалось что-то родственное, маленький неизвестный круг, который окружает, впрочем, всю жизнь, блеск комьев земли под плугом, дым над родными крышами, звон праздничных колоколов над одинокими полями.
Тогда сердца бились сильнее от радости, источники вспыхивали из скрытых артерий, безучастная неподвижность глаз таяла перед блеском. Так нежно, так неловко каждый предлагал другому свою маленькую незначительность, что волна его чувства даже вырывалась вверх над траншеей. Это было одним из мгновений, в которые человек скидывал весь груз траншеи с себя, и человечность как мимолетный осветительный луч прожектора проносился над ужасом дикой пустоши. Если бы в такое мгновение кладоискатель чувств шагнул бы снаружи над истерзанной землей, то набитая людьми пещера сияла бы ему снизу вверх как золото из глубины.
Все же, скоро эта ясность снова разрывалась на куски в вечности траншеи. Механически они снова брали лопаты в руки, поднимались на посты или подкрадывались в неизвестность. Истощенные, промерзшие, дрожащие от волнения, возвращались и бросались на доски своих кроватей. Медленно угасала свеча, крыса грызла рамку штольни, беспрерывно громыхали капли со своей однообразной мелодией. Когда горящие глаза, наконец, закрывались, то мозги были даже во сне еще окружены подстерегающими в засаде ужасами. Беспокойно валялись тела на жестких досках, достаточно часто стон, крик из глубины диких снов цеплялся за темноту крохотного помещения. Так дребезжание цепей и жалостный крик покинутых животных таинственно вылетает из глухих конюшен над полями и одинокими дворами.
Но и здесь, в лоне земли, людей охватывал ужас тысячью рук. Где-нибудь, очень близко, рядом с кем-то, под кем-то, этот ужас мог скользить в запутанных проходах, копать, стучать и накапливать взрывчатку, ползком и тайком при тлении рудничных ламп. Где-то в воронках нейтральной полосы шепчущая толпа, готовая к прыжку и обвешанная оружием, могла ждать, чтобы броситься к траншее на внезапную бойню, на короткую оргию в огне и крови. Всюду окрестности были протканы скрытой жизнью и действиями, расплывчатыми пыхтящими под своим грузом оружия цепей носильщиков, шепотом вооруженных фигур. И это давление, эта тяжесть, прокатывавшаяся над замершими полями, тяготела также как свинцовый колокол над сердцем каждого отдельного человека.
Это было видно, когда снаружи глухо разрывалась земля траншейной кромки, или замерзший часовой тихо кричал книзу к своему сменщику. Тогда оковы сна разрывались ярким осознанием, спящий испуганно просыпался в ожидании того, что перед ним темнеют ворота какого-то ужасного события.
И однажды, раньше или позже, наступал день, в который эти темные ворота вспыхивали, который своим ярким светом затмевал все предчувствия и все ожидания в молнии исполнения. В большинстве случаев эти ревущие грозы прыгали на солдат в траншеях с внезапной яростью как дикие звери из засады. В боевых уставах это называлось моментом неожиданности. Так неожиданно вскипал котел, когда черные ленты проволочных заграждений раздирались из рассвета, и похожие на миражи фигуры окружали жаждущие сна глаза часовых. Тогда сразу лопались горизонты, утренние туманы наполнялись краснотой пламени, над траншеей поднимались огонь, брызжущая земля и дым.
Это облако было пламенным занавесом, под которым боролись и умирали окопные солдаты, занавесом, который навечно окутывал все, что порождали эти часы в мужестве и сверхчеловеческой смелости, занавесом, который смерть опускала на свои жертвы, которые ждали, несказанно покинутые, разбросанные по своим печальным дырам. Бесчисленные погибали так, одиноко и далеко от человечеством в темных пещерах или дымящихся воронках, причем их последний, ищущий взгляд остекленевших глаз не мог видеть ничего вокруг, кроме голой, разорванной земли.
Бесчисленные другие падали на телах этих погибших в апогее битвы, когда длинные человеческие волны выплескивались из траншей.
Траншея показывала свое истинное лицо. С нее падало все, чем человек, который любит скрывать ужасное, ее украшал и декорировал. Измельченными, разорванными становились скамьи для отдыха, резные доски, букет цветов, посаженный часовым в снарядной гильзе. Только отвесные стены, траверсы, стояли как неподвижные, черные кулисы, перед которыми гналась друг за другом в огне и тумане цепь драматических сцен. Там неслись сражающимися толпами элиты наций, бесстрашные атакующие сквозь сумерки, выдрессированные на то, чтобы по свистку или короткому приказу бросаться в смерть. Если две группы таких бойцов встречались в узких проходах горящей пустыни, то тут сталкивалось олицетворение самой беспощадной воли двух народов.
Это был апогей войны, апогей, который превосходил все ужасное, которое разрывало раньше нервы. Парализующая секунда тишины, в которой встречались взгляды, предшествовала. Затем поднимался крик, круто, дико, кроваво-красно, который выжигался на мозгах как раскаленное незабываемое клеймо.
Этот крик срывал покрывало темных, непредвиденных миров чувства, он принуждал каждого, кто слышал его, подскакивать вперед, чтобы убивать или быть убитым. Что значили там поднятые руки, просьба о пощаде или товарищ?
Там было только одно объяснение: объяснение крови. Дрожащие осветительные ракеты висели над удушьем, дух которого не поддается никакому описанию, и у которого не было никаких зрителей кроме истекающих кровью в темных углах, в раскрытых глазах которых эта злобная пустыня стала последней картиной, с которой они уносились в великое молчание.
Эти оргии ярости были короткими, неистовыми приступами лихорадки, когда они испарялись, то после них оставалась траншея, подобная разорванной постели человека, умершего в судорогах. Бледные фигуры с белыми бинтами пристально вглядывались в чудо восходящего солнца, не в состоянии понять действительность мира и пережитого. В однообразном повторении раздавались и стихали крики раненых, медленно умиравших на нейтральной полосе, в воронках или повисших на колючей проволоке.
Снова дни и ночи двигались над траншеей, корабли, которые отвозили в вечность всегда одинаковый груз. Тление нависало над пейзажем. Медленно разлагались мертвецы, они полностью объединялись с землей, полностью с траншеей, за которую они сражались. Где-то на ветру и в сумерках на краю траншеи колебались два ивовых прута, из которых кто-то из товарищей связал крест.
Когда война как факел вспыхнула над серой каменной стеной городов, каждый внезапно почувствовал себя вырванным из цепи его привычных дней. Шатаясь, сбитые с толку, массы протекали по улицам под гребнем огромной кровавой волны, которая громоздилась перед ними. Перед этой волной крохотными становились все те ценности, переплетение которых время раскачивало все более неистово. Тонкое, запутанное, все острее отточенная культура нюансов, хитроумное расщепление наслаждения испарялись в брызжущем кратере инстинктов, которых считали ушедшими на дно.
Утончение духа, нежный культ мозга затонули в грохочущем возрождении варварства. На трон дня поднимали других богов: силу, кулак и мужское мужество. Когда их олицетворение гремело по асфальту в длинных колоннах вооруженной молодежи, то ликование и почтительная дрожь охватывали массу.
В полном соответствии с естественным процессом произошло так, что это повторное открытие силы, это доведенная до апогея мужественность должны были изменить также и отношения между полами. К этому добавилась более сильная воля держаться за жизнь, более глубокое наслаждение жизнью в танце поденок над пропастью вечности.
Каждое сотрясение основ культуры высвобождает внезапные проявления чувственности. Жизненный нерв, до сих пор изолированный и укутанный всеми предохранениями, которые могло предложить общество, внезапно оказывается совершенно беззащитным. Существование, небрежно всасываемое человеком как далекий воздух, брошено, необычная близость опасности вызывает сказочные и запутанные чувства. Заботливо распределенный по полям лет, стоял урожай наслаждения; если первоисточник иссякает, то плоды должны засохнуть. Сокровища в сундуках, вина в подвалах, все, что раньше называлось владением и изобилием, внезапно стало удивительно излишним, и почти бременем. Рука хотела бы схватить дукаты – как долго будет еще время, чтобы наслаждаться ими? Насколько же превосходно бургундское! Кто будет хлебать это вино, если тебя больше не будет? Станет ли тебе тепло, если наследник опустит нос в стакан и попробует букет?