Эрих Ремарк – Чёрный обелиск (страница 89)
— Заметано.
— Я знал, что на тебя можно положиться. — Хунгерман торжественно трясет мою руку. — А ты сам не собираешься что-нибудь напечатать?
— Нет. Я бросил писать.
— Что?
— Решил подождать, — отвечаю я. — Хочу сначала осмотреться в мире.
— Очень мудрое решение! — внушительно заявляет Хунгерман. — Не мешало бы и другим литераторам перестать портить бумагу своей незрелой писаниной и путаться под ногами у мастеров!
Он обводит суровым взором собратьев по перу. Я жду, что он весело подмигнет мне, но он — сама серьезность. Я стал для него объектом коммерческого интереса, и юмор тут же покинул его.
— Не говори другим про наш разговор! — наказывает он мне в заключение.
— Не скажу, — отвечаю я, видя, как ко мне уже подбирается Отто Бамбус.
Через час в кармане у меня лежат «Голоса тишины» Бамбуса с лестной дарственной надписью, его же напечатанные на пишущей машинке экзотические сонеты «Тигрица», которые я должен пристроить в Берлине; от Зоммерфельда[43] мне досталась рукопись его «Книги о смерти», написанной свободными ритмами; еще с дюжину творений в машинописном виде мне всучили другие члены клуба; от Эдуарда я получил поэму «Песнь на смерть друга», сто восемьдесят шесть строк, посвященных Валентину, боевому товарищу, соратнику и человеку. Эдуард работает быстро.
Всё вдруг мгновенно стало таким далеким. Как инфляция, умершая две недели назад. Или детство, которое задушили, сунув в солдатский мундир. Как Изабелла...
Я смотрю на лица членов клуба и никак не могу понять, кто они — дети, еще не утратившие способность удивляться перед лицом хаоса или чуда, или уже трезвые, бескрылые сектанты? Есть ли в них еще что-то от восторженно-испуганного лика Изабеллы, или это всего лишь имитаторы и болтливые, тщеславные носители грошового таланта, атрибута любой молодости, угасание которого они высокопарно и завистливо воспевают, вместо того чтобы молча смотреть на него и попытаться спасти хотя бы крохотную искру этого дара, перенеся ее в свою жизнь?
— Друзья мои! — говорю я. — Я прекращаю свое членство в клубе.
Все поворачиваются в мою сторону.
— Это исключено! — заявляет Хунгерман. — Ты будешь нашим берлинским членом-корреспондентом.
— Я прекращаю свое членство, — повторяю я.
Поэты молча смотря на меня. Я ошибаюсь, или в их глазах действительно написан страх перед открытием?
— Ты серьезно? — спрашивает Хунгерман.
— Серьезно.
— Хорошо. Мы принимаем твою отставку и избираем тебя почетным членом клуба.
Хунгерман озирается по сторонам. Ему отвечают бурными аплодисментами. Лица расслабляются.
— Единогласно! — объявляет творец «Казановы».
— Спасибо, — отвечаю я. — Я польщен. Но не могу принять ваше предложение. Это все равно что превратиться в свой собственный памятник. А я не хочу отправляться в мир почетным членом чего бы то ни было. Даже нашего родного заведения на Банштрассе.
— Неудачное сравнение, — обиженно замечает Зоммерфельд, поэт смерти.
— Простим ему эту маленькую причуду! — говорит Хунгерман. — Кем же ты хочешь отправиться в мир?
Я смеюсь.
— Маленькой искрой жизни, которая пытается не погаснуть.
— О господи! — говорит Бамбус. — Кажется, что-то подобное писал еще Еврипид?
— Вполне возможно, Отто. Значит, в этом действительно что-то есть. Но я не собираюсь писать об этой искре — я попытаюсь
— Еврипид ничего подобного не писал, — говорит учитель гимназии Хунгерман, злорадно-укоризненно глядя на деревенского учителя Бамбуса. — Значит, ты хочешь... — продолжает он, обращаясь ко мне.
— Вчера вечером я разжег костер, — отвечаю я. — Он так хорошо горел! Вы же знаете старое походное правило: как можно меньше багажа.
Они усердно кивают. Мне вдруг становится ясно: они уже не помнят это правило.
— Вот такие дела, — говорю я. — Эдуард, у меня осталось еще двенадцать талонов на обед. Дефляция, конечно, не пошла им на пользу, но я думаю, любой суд все же подтвердил бы мое право на двенадцать обедов. Ты не хочешь обменять их на две бутылки Йоханнисбергского? Которые мы тут же бы и распили?
Эдуард молниеносно выполняет в уме соответствующие арифметические действия. Он включает в свои расчеты и Валентина, и свою поэму о нем, лежащую в моем кармане.
— На три! — заявляет он.
Вилли сидит в маленькой комнатке, на которую поменял свою роскошную квартиру. Это гигантский прыжок в нищету, но Вилли не унывает. Он спас свои костюмы, кое-какие драгоценности и сможет еще какое-то время играть роль элегантного кавалера. Красный автомобиль ему, правда, пришлось продать. Он слишком дерзко играл на бирже. Стены своей комнаты он оклеил сам — банкнотами и обесценившимися акциями.
— Это дешевле, чем обои, — пояснил он. — Да и интересней.
— Ну а что дальше?
— Скорее всего, получу какую-нибудь скромную должность в Верденбрюкском банке. — Вилли ухмыляется. — Рене в Магдебурге. Пишет, бешеный успех в «Зеленом какаду».
— Хорошо, что хотя бы пишет.
Вилли делает великодушный жест рукой.
— Ничего страшного, Людвиг. Уехала, так уехала, что с воза упало, то пропало. Тем более что в последние месяцы Рене ни в какую не соглашалась изображать ночью генерала, так что удовольствие было уже совсем не то. У сортира на Ноймаркт я в первый раз, не помню с каких пор, услышал ее командирский бас. Ну счастливо, дружище! А в качестве прощального подарка... — Он открывает чемодан с акциями и банкнотами. — Вот, бери, что хочешь! Миллионы, миллиарды... Сладкий сон, верно?
— Да.
Вилли немного провожает меня.
— Я, конечно, приберег пару сотен марок... На черный день... — заговорщически шепчет он. — Отечество наше еще не погибло! Теперь пришел черед французского франка. Буду играть на понижение. Хочешь участвовать? Небольшим вкладом?
— Нет, Вилли, я играю только на повышение.
— На повышение... — повторяет он, но это звучит как «Попокатепетль».
Я сижу один в конторе. Это мой последний день в Верденбрюке. Ночью я уезжаю. Я рассеянно листаю каталог, раздумывая, не начертать ли мне на прощание имя Ватцека на одном из нарисованных мной надгробных памятников, как вдруг раздается телефонный звонок.
— Ты не тот, которого зовут Людвиг? — слышу я грубый женский голос. — Который всё возился с лягушками и веретеницами?
— Может, и я. Смотря для чего вам это надо. Кто это говорит?
— Фритци.
— Фритци! Ну конечно, это я. Что случилось? Отто Бамбус опять...
— Железная Лошадь померла.
— Что?..
— Да. Вчера вечером. Разрыв сердца. Во время работы.
— Прекрасная смерть, — говорю я. — Рановато, правда...
Фритци кашляет.
— У вас ведь там, кажется, что-то вроде похоронной конторы? Вы что-то такое говорили...
— У нас лучшая в городе контора по продаже надгробных памятников, — отвечаю я. — А что?
— О Господи! Как что? Людвиг, напряги мозги! Мадам хочет, чтобы заказ получил наш клиент. А ты ведь на Железной Лошади тоже... того...
— Я нет. А вот мой друг Георг — вполне возможно...
— Ну все равно! — прерывает она меня. — Главное, чтоб был нашим клиентом. Давай, приезжай! Только поторопись! А то тут уже один крутился, ваш конкурент... Лил слезы с горошину и говорил, что тоже, мол, с Лошадью... это самое...
Оскар-Плакальщик! Больше некому!
— Сейчас буду! — говорю я. — Не слушайте эту старую плаксу! Он всё врет!
Меня принимает «мадам».