Эрих Ремарк – Чёрный обелиск (страница 68)
— Ну и что? — без всякого интереса спрашиваю я. — Ты опять испугался реальности и убежал?
— На этот раз — нет.
— Надо же! Да ты у нас — герой! Это была Железная Лошадь?
Бамбус краснеет.
— Какая разница?
— Ну хорошо. А зачем об этом говорить? Это не такой уж уникальный опыт. Многие люди спят с женщинами.
— Ты не понимаешь! Речь идет о последствиях.
— Какие тут могут быть последствия? Железная Лошадь абсолютно здорова. Тебе, наверное, просто показалось. Такое бывает. Особенно с новичками. К тому же, такими мнительными, как ты.
Отто делает страдальческую мину.
— Я совсем не об этом! Ты же знаешь, зачем мне все это понадобилось. Все шло как по маслу — с моими новыми циклами, особенно с «Алой валькирией»; но я подумал, что лишнее вдохновение не помешает. Хотел закончить цикл до отъезда в деревню. Поэтому и пошел еще раз на Банштрассе. На этот раз как положено, без фокусов. И вот представь себе: с того дня — ни строки! Как отрезало! А я-то думал, наоборот — хлынет, как из рога изобилия!
Я смеюсь, хотя мне не до смеха.
— Вот это творческая неудача! Что называется — вляпался!
— Тебе хорошо смеяться! — возмущается Бамбус. — А мне хоть в петлю лезь! Одиннадцать сонетов готовы, получились идеально, а на двенадцатом — такое несчастье! Ничего не выходит! Фантазию — как отключили! Всё! Крышка!
— Вот оно — проклятие исполненного желания! — говорит подошедший к нам Хунгерман, который, судя по всему, уже в курсе дела. — Оно все убивает. Голодный мечтает о жратве, а сытому на нее противно смотреть.
— Ничего, он опять проголодается, и мечты вернутся, — возражаю я.
— Это у тебя так. А у Отто все по-другому, — заявляет Хунгерман с очень довольным видом. — Ты человек поверхностный и нормальный, а Отто — натура глубокая. Он один комплекс заменил другим. Не смейся! Вполне возможно, что он умер как писатель. Погиб, так сказать, под красным фонарем.
— Я пуст! — убитым голосом произносит Отто. — Таким пустым я никогда еще не был. Я сам себя разрушил. Где мои мечты? Исполнение желаний — враг тоски. Мне следовало бы это знать!
— Напиши об этом, — советую я.
— А что — неплохая идея! — Хунгерман достает блокнот. — Кстати, мне она первому пришла в голову. К тому же, Отто эта тема не подходит: у него слишком мягкая манера.
— Но он же может облечь ее в форму элегии. Космическая скорбь, звезды, капающие, как слезы; сам Бог рыдает, глядя на уродливое творение рук Своих... Осенний ветер исполняет реквием на арфе голых ветвей...
Хунгерман усердно записывает.
— Какое совпадение! — произносит он, не прерывая письма. — Именно это — причем, теми же самыми словами — я неделю назад сказал своей жене. Она может это подтвердить.
Отто слегка навострил уши.
— Прибавьте ко всему прочему — страх, что я там что-то подцепил, — говорит он. — Через какое время это проявляется?
— Триппер — через три дня, сифилис — через месяц, — не раздумывая, сообщает примерный семьянин Хунгерман.
— Вряд ли ты что-нибудь подцепил, — утешаю я Отто. — Сонеты не болеют сифилисом. Но ты можешь использовать это настроение в творческих целях: резко поменяй тональность! Если не получается «за» — пиши «против»! Вместо гимна алой валькирии — едкое обличение! Звезды вместе слез роняют капли гноя, Иов, первый сифилитик в истории человечества, скребет свои зловонные язвы, сидя на осколках мироздания, двуликий Янус как двойственный лик любви — сладкая улыбка с одной стороны, разъеденный нос — с другой...
Хунгерман опять лихорадочно строчит что-то в своем блокноте.
— Это ты тоже говорил своей жене неделю назад? — спрашиваю я.
Он кивает с сияющим видом.
— Зачем же ты это записываешь?
— Затем, что я уже успел это забыть. Мелкие идеи я часто забываю.
— Вам хорошо насмехаться надо мной! — обиженно произносит Отто. — А я не могу писать «против» чего-то. Я же в основном пишу гимны.
— Ну так напиши гимн «против» валькирии.
— Гимны не пишут «против», — просвещает меня Отто. — Гимны пишут во славу чего-нибудь.
— Ну напиши гимн во славу добродетели, чистоты, монашеской жизни, одиночества, погружения в самое близкое и самое далекое из всего, что существует — в собственное «я».
Отто слушает, склонив голову набок, как охотничья собака.
— Уже написал, — признается он подавленным голосом. — Это тоже не совсем мое амплуа.
— Иди ты к черту со своим амплуа! Будь проще!
Я встаю и иду в соседнюю комнату. Там сидит Валентин Буш.
— Садись! — говорит он мене. — Разопьем вместе бутылку Йоханнисбергского. Отравим кровь Эдуарду!
— Сегодня мне не хочется никому отравлять кровь, — отвечаю я.
Когда я выхожу на улицу, Отто Бамбус уже стоит у входа и с гримасой боли смотрит на гипсовых валькирий, украшающих портал «Валгаллы».
— Надо же!.. — произносит он бесцветным голосом с отсутствующим видом.
— Не плачь! — говорю я ему, чтобы поскорее от него отделаться. — Ты явно из породы творцов, которые рано созревают, таких как Клейст, Бюргер, Рембо, Бюхнер, то есть самых ярких звезд на поэтическом небосводе. Так что не переживай...
— Но они и рано умирают!
— А кто тебе мешает сделать то же самое, если ты хочешь? Рембо, кстати, прожил еще много лет, после того как перестал писать. В Абиссинии. Авантюристом. Как тебе такой вариант?
Отто смотрит на меня взглядом косули, потерявшей ногу. Потом опять таращится на толстые задницы и груди гипсовых валькирий.
— Послушай, — говорю я раздраженно. — Напиши на худой конец цикл стихов «Искушение святого Антония»! Убьешь сразу двух зайцев: будет тебе и страсть, и отречение, и еще куча всего прочего вдобавок.
Отто оживляется. На его лице появляются признаки сосредоточенности, насколько это возможно у астрального телка с чувственными амбициями. Немецкая литература, похоже, на некоторое время спасена, потому что ему в тот же миг явно становится не до меня. Он рассеянно машет мне рукой и устремляется прочь, к родному рабочему столу. Я с завистью смотрю ему вслед.
В конторе царят мрак и покой. Я включаю свет и вижу записку: «Ризенфельд уехал, так что ты сегодня свободен. Личное время для чистки сапог, пуговиц и мозгов и молитвы за кайзера и отечество. Кролль, фельдфебель и человек. P. S. Кто спит, тот тоже грешит».
Я поднимаюсь наверх, в свою берлогу. Пианино встречает меня белым оскалом клавиш. Холодно смотрят со стен книги мертвых. Я бросаю в ночь россыпь септаккордов. Окно Лизы открывается. Она стоит на фоне теплого света в распахнутом пеньюаре, с гигантским букетом цветов в руках.
— От Ризенфельда! — каркает она. — Вот идиот! Тебе не нужен этот веник?
Я качаю головой. Изабелла решила бы, что ее враги опять затевают какую-нибудь подлость, а Герду я уже так давно не видел, что она превратно истолковала бы это подношение. А больше мне дарить цветы некому.
— Точно не нужен? — спрашивает Лиза.
— Точно.
— Бедняжка! Но не расстраивайся! Кажется, ты наконец начинаешь взрослеть.
— А когда человек становится взрослым?
Лиза на секунду задумывается.
— Когда он больше думает о себе, чем о других! — каркает она и с треском захлопывает окно.
Я разражаюсь еще одной россыпью септаккордов, на этот раз уменьшенных. Они не вызывают никакой реакции. Я закрываю зубастую пасть пианино крышкой и спускаюсь во двор. В мастерской Вильке еще горит свет. Я поднимаюсь к нему.
— Ну что там с близнецами? Чем дело кончилось? — спрашиваю я.
— Всё в ажуре. Мать победила. Близнецов похоронили в одном гробу. Правда, не на католическом, а на городском кладбище. Странно, что она купила могилу на католическом — она же должна была понимать, что из этого ничего не выйдет, потому что один из покойников — лютеранин. Ну зато теперь ей эта могила очень даже пригодится.
— Та, что на католическом кладбище?
— Да. Идеальная могилка. Земля сухая, песочек, на возвышенном месте — вот повезло человеку!
— Почему? Зачем ей эта могила? Для мужа? Сама-то она теперь захочет, чтобы ее похоронили на городском кладбище — чтобы лежать рядом с детьми.