Эмиль Дюркгейм – О разделении общественного труда | Избранное (страница 13)
Она осуществляет двойной прогресс по сравнению с предыдущими системами морали, которые мы изложили.
Мы видели, какое влияние большинство этих моралистов приписывали расчету и воле в эволюции нравственных идей. Великие институты морали и общества были бы, частично по крайней мере, творениями размышления. Но если именно размышление построило социальный мир, оно может его перестроить; если он является продуктом логики, логика может его воспроизвести. Иными словами, чтобы знать, как он устроен, разуму достаточно спросить себя, как он принимался за его создание; наблюдение бесполезно, и дедукции достаточно. Наблюдать, экспериментировать – значит обрекать себя на то, чтобы сообразовывать свои идеи с вещами; но такой метод необходим лишь в том случае, если вещи не всегда следуют законам рассудка. Поэтому, хотя эта школа моралистов и выделяется истинным отвращением к логическим абстракциям и глубоким чувством сложности фактов, однако из-за этой все еще слишком большой роли, которую они отводят расчету и предвидению в социальном развитии, им случается порой заменять наблюдение рассуждениями и диалектикой.
Вундт окончательно порывает с этим методом. Он ежеминутно повторяет, что речь идет о том, чтобы знать не то, что должно быть по правилам логики, а то, что есть. Так, объяснение, которое Иеринг дает нравам и их генезису, чрезвычайно удовлетворительно для ума: он видит в них полезные привычки, которые постепенно обобщились. Но именно наблюдение, а не рассуждение должно решить вопрос, и оно учит нас, что социальный обычай никогда не выводился из индивидуальной привычки. Как бы странно это ни казалось, нравы всегда порождались нравами или первоначально религиозными практиками. Логика сама по себе никогда бы этого не угадала. Вундт, впрочем, не ограничивается утверждением этого несогласия между логикой и фактами, он указывает его причину. Она состоит в том, что мотивы наших действий не соответствуют целям, которые они осуществляют; а ведь именно цели важны, ибо они одни сообщают нашим действиям нравственную ценность. Рассудок, играя лишь второстепенную роль в формировании нравственных идей, может иметь лишь скромное значение и в науке, которая их объясняет. По правде говоря, эта причина не единственная, которая делает необходимым в морали применение экспериментального метода. Очень часто, чаще всего, возможно, мы не знаем не только отдаленных целей нашего действия, но и истинных мотивов, его определивших. Наше действие не только ускользает из круга сознания в силу своего рода непредвиденного рикошета, но оно даже не берет в нем своего начала: мы действуем, не зная почему, или причины, которые мы себе приводим, не являются истинными. Различие мотива и цели, как определил его Вундт, тем не менее является важной истиной, которую он имел заслугу сформулировать и установить индуктивно.
С другой стороны, поскольку нравственные явления меняются во времени и пространстве, катедер-социалисты и юристы исторической школы имели определенную тенденцию видеть в морали скорее искусство, нежели науку. По их мнению, каждому веку надлежит видеть то, что ему лучше всего подходит, и создавать свою мораль; это прежде всего дело практической ловкости со стороны обществ, их государственных деятелей. Без сомнения, не доходили до отрицания того, что эти факты могут стать материалом науки; но испытывали тем не менее инстинктивное недоверие к общим и категорическим формулам. Шеффле уже отверг эту доктрину; Вундт, в свою очередь, доказывает, что если нравственные идеи развиваются, то их эволюция происходит по законам, которые наука может определить, и он делает определение этих законов первой проблемой этики.
Есть, однако, пункт, в котором Вундт допускает некоторое отступление от идеи, связывающей все эти теории.
Мы видели, действительно, что для всех этих моралистов существенная функция морали состояла в том, чтобы адаптировать индивидов друг к другу, обеспечивать тем самым равновесие и выживание группы. У Вундта она сохраняет этот характер лишь в несколько стертом виде. Без сомнения, она остается необходимым условием существования обществ, но лишь случайно и в качестве следствия. Истинный объект морали состоит в том, чтобы дать человеку почувствовать, что он является не целым, а частью целого, и насколько он ничтожен по сравнению с безграничной окружающей его средой. Поскольку общество оказывается одной из этих сред и одной из самых близких, мораль имеет своим следствием то, что делает его возможным; но это происходит, так сказать, помимо воли и мимоходом. Мораль является результатом усилий, которые делает человек, чтобы найти непреходящий объект, к которому он мог бы привязаться и вкусить счастье, не являющееся мимолетным. Как только он, отвлекшись от самого себя, пускается в эти поиски, первыми объектами такого рода, которые он встречает, оказываются семья, община, отечество, и на них он останавливается. Однако они не имеют при этом ценности сами по себе, но лишь потому, что символизируют, хотя и несовершенным образом, тот идеал, который он преследует. Одним словом, поскольку общества являются одним из средств, с помощью которых реализуется нравственное чувство, оно вызывает их попутно к жизни, а вместе с ними – инстинкты и склонности, которые служат их условием. Но последние всегда являются лишь одной из преходящих фаз, через которые оно проходит, одной из форм, которые оно последовательно принимает.
Но тогда одно из существенных свойств морали становится необъяснимым: это ее обязательная сила. Вундт признает в принципе этот характер, но необходимо сказать, откуда мораль черпает такой авторитет и от чьего имени она повелевает. От имени Бога, если видеть в ней веление, данное нам божеством; от имени общества, если она состоит в социальной дисциплине; но если она не является ни тем, ни другим, непонятно, откуда у нее берется право отдавать приказания. Скажут, что логично, чтобы часть подчинялась целому? Но логика направляет лишь ум, а не волю: целью нашего поведения является не истина, но полезность или благо. Нас уверяют, правда, что мы найдем свою выгоду в этом подчинении, которое должно принести нам счастье. Пусть так, но одна лишь забота о нашем счастье никогда не может дать жизнь истинным императивам. То, что желательно, не является обязательным. Когда мы поступили вопреки нашим интересам, какими бы высокими они ни были, сожаление, которое мы испытываем, не похоже на раскаяние. Мы не можем обязать сами себя; всякое повеление предполагает принуждение, по меньшей мере возможное, следовательно, силу, превосходящую нас и способную нас принудить. Между тем потребность, стремление есть лишь часть нашего «я» и в нормальном состоянии от него не отделяется. Поэтому Вундт допускает два рода императивов: одни обусловлены принуждением, другие – свободой. Но кто не видит, что эти два слова – «императив» и «свобода» – противоречат друг другу, будучи соединены вместе? Очевидно, первое находится здесь лишь из соображений симметрии, и в действительности Вундт полагает, что мораль в ее высшей форме не является обязательной. Очень верно, что люди высокой нравственности подчиняются без труда и даже с радостью этому обязательству; но это не значит, что они его не чувствуют, что оно для них не существует. Долг, даже исполняемый с энтузиазмом, всегда остается долгом, и никогда не наблюдали морали, в которой долг не был бы в той или иной мере господствующей идеей. Но тогда вопрос возникает вновь. Кому мы им обязаны? Самим себе? Это игра слов; ибо что такое долг, в котором мы были бы одновременно и должником, и кредитором?
Конечно, идея, лежащая в основе этой доктрины, столь же верна, сколь и глубока, и может быть принята самой эмпирической моралью на свете. Несомненным фактом является то, что мы испытываем потребность верить, что наши действия не исчерпывают в одно мгновение все свои последствия; что они не умещаются целиком в той точке времени и пространства, где они производятся, но распространяют свои следствия более или менее далеко как во времени, так и в пространстве. В противном случае они были бы слишком ничтожны; толщина линии отделяла бы их едва ли от небытия, и они не могли бы нас интересовать. Только действия, которые длятся, стоят того, чтобы их желать; только удовольствия, которые длятся, стоят того, чтобы их стремиться получить. Без сомнения, не все испытывают эту потребность одинаково; для ребенка и дикаря будущее едва ли простирается дальше следующего мгновения; взрослый и цивилизованный человек среднего уровня измеряет свое будущее месяцами и годами; выдающийся человек хочет иметь перед собой еще более широкие горизонты; но и те, и другие стремятся выйти из настоящего, в котором они чувствуют себя стесненными. Вид небытия является для нас невыносимой мукой; и поскольку оно предстает перед нами повсюду, единственное средство спастись от него – жить в будущем. Нет ни одной из наших целей, которая имела бы абсолютную ценность, даже счастье, что доказывали утилитаристы