18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эмиль Бернар – Поль Сезанн, его неизданные письма и воспоминания о нем (страница 10)

18

Год тому назад, во время работы в мастерскую на улице Корто на Монмартре вошел Мой друг Луи Лармель и сказал мне: «Сезанн умер; я только что прочел это в газете». И только через восемь дней после его похорон я получил следующее оповещение:

Вас просят присутствовать, на погребении ПОЛЯ СЕЗАННА, скончавшегося в Эксе, в Провансе, после принятия Св. Таин, 25 октября 1905 г. в возрасте 68 лет.

Я узнал от Шарля Герена, что он умер за работой. Это было, судя по его письмам, его неизменным желаем. Несмотря на мое крайнее горе, я был счастлив, что мой старый учитель умер с покаянием. По моей просьбе редакция журнала «La Renovation Esthetique» отслужила обедню за упокой его души. Большая часть сотрудников присутствовала на ней, и среди них художник Морис Дени [Автор «Hommage à Césanne»], чему я особенно быть рад.

Я рассказал о Сезанне все, что мог припомнить. Так ушел он от нас, оставив только труд, о котором он сам думал, что он не выражает всех его мыслей, и который некоторым кажется неудавшемся. Но несмотря на строгость Сезанна к самому себе, несмотря на несовершенство, в котором его обвиняют несколько поспешно художники и критика, я думаю, что десять или пятнадцать nаture morte и законченные пейзажи воздвигли ему вечный памятник. В них есть солидное основание прекрасных цветов, совершенно особенная гармония, и глаз, созданный понимать разложение цветов, которое сам он называл «цветовыми ощущениями». Не нужно принимать во внимание наброски и неоконченные произведения, так как он сам не хотел их показывать публике. Конечно теперь интересно все, что сделано таким редким художником, каким был Сезанн. Но нельзя судить всецело о нем по его прерванным работам. Сезанн выполнял свои вещи очень медленно, так как он в них вносил глубокое размышление. Он никогда не клал ни одного мазка, не обдумав его заранее. Несмотря на кажущуюся неуравновешенность, в его холстах есть большая солидность, и она то и делает их бессмертными. Он знал и хотел то, что делал; тем не менее нужно отделить его неловкости, странности и наивности, иногда очень грубые, от того, что поистине прекрасно.

У Сезанна часто крайняя утонченность глаза кроется под видом вульгарной формы; если он пишет мужика, то делает его страшным; но если он не прельщает наш глаз красотою формы, то он знает секрет, как дать ему ощущение в высшей степени утонченное. Он не стремился передать душу вещей, зато передавал все очарование их материала. Особенно надо смотреть его nature morte. Ему нужно было время, чтобы двинуть вещь вперед, и он с восторгом проводил это время над черепами, фруктами или бумажными цветами. В этих вещах он высказался лучше всего; однако этим я не хочу сказать, что нужно отбросить его пейзажи или его лица, так как среди них я знаю необычайные по своей редкой и солидной красоте. Но в этой области часто не признают его, я думаю потому, что эти работы большей частью не доведены до конца или за недостатком времени и модели, или наконец здоровья.

Недостаток, на который более всего жаловался Сезанн, заключался в его зрении: «Я вижу, что планы набегают один на другой», – говорил он мне, – «И иногда отвесные линии мне кажутся падающими».

Я думал сначала, что эти недостатки происходят благодаря его нарочитой небрежности, а он считал их за слабость и порок зрения. Вот почему он постоянно был занят тем, чтобы хорошо видеть отношения. Он постоянно говорил об очках и картузе Шардена как о лекарстве, но сам ими никогда не пользовался.

Мне остается сказать о постыдных подражаниях Сезанну, об уродливостях, учиненных его именем, о полном непонимании заинтересованных им подражателей. Те, кто способен его понять должны наоборот быть хвалимы. Но сколько их? Сколько таких, кто согласился бы по-настоящему изучить его труд и в нем увидеть нечто другое, чем аномалию? Вот откуда пошла мода ставить косо салатники, изображать деревянные салфетки, делать стаканы так, что они кажутся падающими, и писать плоские яблоки на фоне цветов. Одни видели в Сезанне только грубость, невежество, крайность, цвета грифельной доски, грязь из красок, положенных толстым слоем, и напрягали все свои силы в этих печальных иллюзиях; другие видели в нем только бунтовщика и мечтали быть такими же, но еще в большей степени. Коротко говоря, мало кто видел его мудрость, его логику, его гармоничность, нежность его глаза, его искание планов, его рельеф и его страстное стремление выполнить то, что он чувствовал, добиваясь близости к природе, «ибо нужно подражание натуре, даже иногда до обмана», – говорил он: «это нисколько не вредит, если в произведении есть искусство». В результате: если бы Сезанн был действительно понят, не было бы в модных витринах выставлено столько дрянных картин, которые рекламируются, как «искусство будущего», и которые суть ничто иное, как мрак настоящего, если бы он был понят, повторяю, было бы больше истинных художников, скромных, искренних, убежденных в огромной трудности работы, на которую они себя обрекли, и которая уже произносит осуждение их негодности.

Что касается меня, я верю, что если влияние моего старого учителя осуществится, то поймут, что нужно вернуться к великим мастерам древности, и в тоже время любить объективную истину. Я верю, что сбудется его постоянное изречение: «Нам нужно стать снова классиками [Классики! Это слово нынче употребляется без разбора. Я хочу его определить по крайней мере в этом случае: Классик здесь значить: тот, кто имеет отношение к традиции. Так Сезанн говорил: „Представьте себе Пуссена, переделанного в согласии с природой, – вот как я понимаю классика“. Он не хотел уничтожать романтиков, но снова найти то, что имели сами романтики: твердые правила великих мастеров. Во всяком случае нужно добиться более полного наблюдения природы, так сказать, извлекать свой классицизм из нее, а не из рецептов художественной мастерской. Ибо, если законы искусства плодотворны, то эти рецепты пагубны, и только от соприкосновения с природой и благодаря настойчивому наблюдению ее художник становится творцом] через природу».

Сезанн – это мост, переброшенный через рутину, через который импрессионизм вернется в Лувр и к глубокой жизни.