18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эмиль Ажар – Вся жизнь впереди (страница 3)

18

Когда я пришел домой и сказал, что продал Супера за пятьсот франков, а деньги выкинул в люк, мадам Роза перепугалась, посмотрела на меня и тут же заперлась на два поворота в своей каморке. И после этого всегда запиралась на ночь, на случай если я вдруг ее зарежу. Остальные мальцы, когда узнали, подняли страшный ор, потому что не по-настоящему любили Супера, а только так, забавлялись.

Нас тогда было под завязку – человек семь или восемь. Одна девчонка была, Салима, которую спасла мамаша, когда соседи донесли, что она уличная шлюха, и к ней пришли, чтобы отнять Салиму в приют и заодно родительские права. Она как раз была с клиентом, но успела выставить его за дверь, а Салиму из кухни вынесла через окно, благо первый этаж, и спрятала на всю ночь в мусорном баке. А утром привела дочку – она была в истерике и воняла помойкой – к мадам Розе. Еще был временно Антуан, настоящий и единственный у нас коренной француз, мы все глазели на него, чтобы понять, как это бывает. Но ему было всего два года, так что смотреть-то не на что. И другие ребята, не помню уж кто, они так часто менялись, их то и дело забирали мамаши. Мадам Роза говорила, что женщинам, которые промышляют, не хватает моральной поддержки, потому что их шутенеры плохо справляются со своими обязанностями. И дети им нужны для опоры в жизни. Они забегали, когда выдавалась минутка, а если заболевали, пользовались этим, чтобы вволю пожить со своим ребятенком за городом. Никогда не мог понять, почему официальным шлюхам не разрешается воспитывать детей, другим-то можно! Мадам Роза считала, это все оттого, что во Франции очень много значит трах, такая это у нас важная вещь, как нигде больше во всем мире. Трах да Людовик XIV, говорила она, – самые большие ценности для французов, поэтому проституток – так обзывают шлюх – и притесняют: порядочные женщины хотят весь трах себе присвоить, чтобы никто другой не посягал. Уж я насмотрелся у нас дома, как плачут мамаши, на которых кто-то настучал в полицию, что у них, профессионалок, завелся ребенок. Они ужасно боялись, а мадам Роза их успокаивала, что у нее есть знакомый комиссар, который сам сын шлюхи и покрывает ее, и есть один еврей, который делает самые настоящие фальшивые документы, так что никто не придерется. Я этого еврея никогда не видел, мадам Роза его скрывала. Они познакомились в еврейском доме в Германии, где их не истребили по ошибке, и поклялись друг другу, что больше не дадутся. Он жил где-то среди французов и как сумасшедший клепал поддельные бумаги. Благодаря ему у мадам Розы были документы, которые доказывали, что она – не она, как все нормальные люди. С такими даже израильтяне ничего бы про нее не доказали. Хотя окончательно она не могла быть уверена, никто не может до самой смерти. Пока живешь – умираешь от страха.

Так вот, мелкие, как я сказал, подняли страшный ор, когда узнали, что я отдал Супера, чтобы обеспечить ему будущее, которое с нами ему не светило, ревели все, кроме Банании – он, как всегда, был всем доволен. Этот паршивец в самом деле, как говорится, не от мира всего, ему уже четыре года, а он все еще ходит довольный.

На другой день мадам Роза первым делом потащила меня к доктору Кацу проверить, не свихнулся ли я. Она хотела, чтоб мне сделали анализ крови и проверили, нет ли у меня арабского сифилиса, но доктор Кац, как это услышал, страшно разозлился, аж борода затряслась – ну да, я же забыл сказать про бороду. Рявкнул ей что-то по-ихнему и закричал, что это все равно что орлеанские россказни[1]. Орлеанские россказни – это про то, как евреи в примерочных своих одежных магазинов вовсе не накачивали белых женщин наркотиками, чтобы продавать их в бордели, а все их обвиняли, вечно эти еврейские истории на пустом месте.

Но мадам Роза никак не могла успокоиться.

– Скажите толком, что произошло?

– Он получил пятьсот франков и выкинул в водосточный люк.

– Так… И это у него первый приступ агрессии?

Мадам Роза не ответила, только смотрела на меня, а мне было грустно. У меня философский характер, я не люблю никого обижать. За спиной доктора Каца стоял на камине корабль с белоснежными крыльями-парусами, с горя мне захотелось улететь на них куда подальше от себя самого, и я так и сделал: поднялся на борт, уверенной рукой взялся за штурвал, и судно помчалось через моря и океаны. Кажется, именно тогда, на паруснике доктора Каца, я первый раз сумел улететь куда подальше. И не потому, что был тогда ребенком. Я и теперь могу, если захочу, подняться на борт парусника доктора Каца и улететь куда подальше в одиночку. Просто я никогда никому не говорил и всегда делал вид, что я тут.

– Прошу вас, доктор, осмотрите как следует этого ребенка. Вы сказали, мне нельзя волноваться из-за сердца, а он продал самое дорогое за пятьсот франков и выбросил их в водосточный люк! Такого даже в Аушвице не делали.

Доктор Кац славился среди евреев и арабов улицы Биссон христианским милосердием и лечил всех подряд с утра до вечера и даже позже. Помню, какой он был хороший и кабинет у него был замечательный – единственное место, где обо мне говорили, меня замечали, осматривали, как будто я не пустое место. Я часто приходил сюда один, не потому что заболел, а просто чтобы посидеть в приемной. Садился и сидел. Он видел, что я не больной и сижу просто так, только стул занимаю, тогда как в мире столько бедствий, но никогда не сердился и всегда ласково мне улыбался. Я часто думал, глядя на него, что если б мог выбирать отца, то выбрал бы доктора Каца.

– Он любил эту псину подумать страшно как, таскал ее на руках, даже спал с ней в обнимку – и вдруг что он делает? Продает ее, а деньги выбрасывает. Нет, этот ребенок, доктор, какой-то не такой. Боюсь, не было ли буйных у него в роду.

– Уверяю вас, мадам Роза, ничего с ним не будет!

И тут я заплакал. Я и сам знал, что со мной ничего не будет, но первый раз это было сказано вот так прямо.

– Не от чего плакать, мой мальчик. Но если тебе от этого легче, поплачь. Он часто плачет, мадам Роза?

– Никогда, – ответила мадам Роза. – Этот ребенок никогда не плачет, хотя видит бог, как я страдаю.

– Вот видите, дело идет на лад. Он плачет. Значит, развивается нормально. Вы правильно сделали, что привели его ко мне. Я выпишу вам успокоительное. Вы просто слишком тревожитесь.

– Приходится тревожиться, доктор, когда занимаешься детьми. Иначе они вырастут бандитами.

Мы вышли от доктора и пошли по улице, держась за руки. Мадам Роза любит гулять по городу с кем-нибудь. Перед выходом она долго одевается, она ведь раньше была женщиной, и что-то в ней еще осталось. И густо красится, хотя что можно скрыть в ее-то возрасте. Все равно она выглядит как старая еврейская жаба в очках и с одышкой. Пока поднимется по лестнице с сумками, сто раз остановится и каждый раз твердит, что когда-нибудь так и свалится мертвой на середине лестницы, как будто так уж важно успеть дойти до седьмого этажа.

Дома нас ждал месье Н'Да Амедей, начальник шлюх, или, как говорят, шутенер. Кто тут живет, тот, само собой, знает: наши местные – сплошь из Африки. У них тут множество домов, или, как говорят, халуп, где нет предметов первой необходимости: ни гигиены, ни центрального отопления, оно сюда не доходит. В черных домах помещается человек сто двадцать, по восемь человек в комнате, а уборная внизу одна на всех. Вот они и ходят куда придется – понятно же, невтерпеж. Раньше, когда я еще не родился, во Франции были трущобы, но потом их снесли, чтобы не портили вид. Мадам Роза рассказывала, что в Обервилье в одной халупе сенегальцев душили угольными печками: топили на ночь и закрывали окна – наутро все были мертвые. Задохнулись от вредных газов из печки, которые выделялись, пока они спали сном праведников. В общем, я часто ходил в гости к черным, тут же, неподалеку, на улице Биссон, и мне всегда были рады. Конечно, они по большей части были, как я, мусульмане, но это не потому. По-моему, им было приятно видеть девятилетнего мальца, у которого в голове еще ничего не засело. У взрослых всегда полно такого засевшего. Например, что все черные одинаковые, а это неправда.

Вот хоть мадам Самбор, ихняя повариха, – она совсем не похожа на месье Диа, когда привыкнешь к черноте. Вид у месье Диа был жуткий. Глаза страшенные. Он все время читал. И у него была вот такущая бритва. И не складывалась, если нажать на шпенек. Она ему была нужна для бритья, но иди знай. Все черные в халупе, человек пятьдесят, его слушались. Если он не читал, то отжимался на полу, чтобы быть самым сильным. Он и так здоровенный, но ему было мало. А я не понимал, зачем такому силачу накачиваться еще больше. Спрашивать не спрашивал, но думаю, ему хотелось сделать много такого, на что не хватало сил. Я тоже часто чуть не лопаюсь от натуги, так хочется быть сильным. А иногда мечтаю стать полицейским, чтобы уж больше никого и ничего не бояться. Тогда я все шастал вокруг участка на улице Дедон, хоть и не надеялся – знал, что не возьмут, – я в мои примерно девять лет еще слишком несовершенный. У них так много сил безопасности. Я думал, сильнее уже никого не бывает, просто не знал, что над просто копами есть еще комиссары. Потом уж узнал, что они куда круче, но до префекта мои мечты не поднимались, воображения не хватало. Мне было сколько? Всего восемь, девять, ну пусть десять лет, и я ужасно боялся остаться без никого на свете. Чем труднее мадам Розе становилось подниматься на седьмой этаж и чем дольше она потом сидела на стуле, чтобы отдышаться, тем больше я себя чувствовал маленьким, и мне было страшно.