Элизабет Уилсон – Играя с огнем. История Марии Юдиной, пианистки сталинской эпохи (страница 5)
Хотя Юдина выросла в семье агностиков, она чувствовала свои иудейские корни и знала еврейские традиции, с которыми она не могла не познакомиться в Невеле. Позже она вспоминала: «…по пятницам приходил один нищий самолично, мы его побаивались; он был высокого роста, в ермолке, в замусоленном лапсердаке, с длиннейшими пейсами <..>, не брал денег из женских рук и грозно кричал: "Айцхен копкес ауф'н тыш!" ("18 копеек на стол!") – 18 – мистическое еврейское число, 18 копеек всегда были приготовлены, и устрашающий старец уходил».[35] Даже после того, как Юдина приняла православие, она продолжала гордиться своим еврейским происхождением.
Дневник, хранящий ее мысли, чувства и убеждения, – это подробный отчет о духовном развитии Юдиной с июня 1917 года по февраль 1918 года. Она тщательно конспектировала все, что читала: Евангелие, отцов Церкви, немецких поэтов и философов. В дневнике можно найти цитаты великих писателей, стихи ее собственного сочинения и стихи Пумпянского. Летом 1917 года Юдина перевела большую часть «Исповеди
В серьезном изучении Юдиной христианства постоянно чувствуется руководящее влияние Пумпянского. В дневнике она признается, что близость между наставником и ученицей постепенно переросла во взаимную любовь. Когда в феврале 1918 года записи в дневнике обрываются, она все еще сомневалась в истинной природе своих чувств. Этот первый опыт любви в душе девушки вызвал бурные, противоречивые ощущения и мучительный внутренний спор о разнице между духовной и страстной плотской любовью. Ни на минуту Мария не сомневалась, что их дружеский союз был освящен свыше. 1 августа 1917 года она пишет: «Дорогой друг мой, сегодня ты подарил мне твои лучшие мысли, и я навеки благодарна тебе за доверие и понимание. Я была права, говоря, что Его свет между нами, что дружба от Бога».[36] Из той же записи мы узнаем, что Пумпянский ненадолго уезжал из Невеля в Петроград: «Дорогой друг, тебя поезд мчит в любимый близкий холодный город, ты смотришь в звездные очи, и мысли чистые и тихие промывают твой дух. И частица в этих мыслях для меня и от меня, ибо дорог мой томящийся, мятущийся дух!» Соотнося эти чувства с музыкой, Юдина пишет: «Бетховенский дух реет надо мной. Услышь его».[37]
Возможно, вдохновившись военной службой Пумпянского, Юдина всерьез стала думать о том, чтобы уйти из дома и работать сестрой милосердия. Однако вскоре она отказалась от романтических планов ухаживать за ранеными солдатами на фронте, когда поняла, какие страдания ее родителям принесет такое решение. Примечательно, что в начале Второй мировой войны стремления Юдиной были похожими, в 1941 году она прошла курс первой помощи пострадавшим и приобрела базовые медицинские навыки.
Любовь Юдиной к Пумпянскому росла, она чувствовала, что теряет контроль над собой. «Что ты сделал со мною?» – признавалась она в своем дневнике. «Где мое одиночество, моя гордость! Я уверовала себя в нем, поэтому я умираю. Неужели его любви никогда не будет? Я не думала, что так полон мой дух будет светом и борьбой этого человека». Через две недели любовь сменилась желанием полной независимости. Возможно, Юдина поняла, что принимать любовь как данную Богом – самообман. «Вчера свершилось. Новый этап в моем духовном развитии. Я отошла от того, кому так безмерно много обязана, кто помог мне на моем пути. Это была ужасная дилемма роковая, но я убеждена, я верю, что разрешила ее правильно».[38]
Однако сомнения остались: «Когда он здесь – легко, чудесно, чувствуется, что "это то", дружба, а когда нет – вся горю и сгораю в пламени любви. Как же быть?» Такая неопределенность приводила к мелким размолвкам. «Для чего я говорила ему эти злые слова! Прости, прости! Пойми, что я света хочу, света, и все, что во тьме светит, люблю и благословляю». Но через неделю мир был восстановлен: «Было удивительно, было чудесно, чем всегда была преодолена преграда непонимания и вражды, были опять глубокие слова, говорящие о духовной близости <..> Золотой осенний лес так вкрадчиво шумел, и тихо струились воды у ног наших, природа благословляла наш союз».[39]
В середине сентября Мария решила отправиться в Петроград и уладить дела в консерватории. Воспаление рук еще не прошло, она не могла играть в полную силу. В городе в это время была неопределенная политическая ситуация, и вопрос о продолжении занятий повис в воздухе. Тем временем Пумпянского отправляли на Восточный фронт. Мысль о расставании вызвала у Марии волну отчаяния. «Вдруг стало страшно и жутко. Ведь он уехал на фронт! – "снаряды летать будут над его головой", над его, а не над моей, он пошел в огонь и кровь, а не я. И я как-то сразу этого не поняла, как-то не сообразила, что он может не вернуться, о Господи Боже, сохрани его средь бурь и битв! Он сейчас не должен умереть. <..> И я буду виновата целиком», – писала она. Мария решила остаться в Петрограде и дождаться возвращения Пумпянского. Когда он приехал радостным и невредимым, Юдина удивлялась, как можно веселиться, «как будто не был там, где бой, где огонь и смерть. Все-таки это странно. Странно, странно, эта привязанность к жизни, ее благам так не совмещается с его основной духовной глубиной. Он действительно умеет жить в разных планах жизни, живя в одном, он как бы забывает о существовании другого, глубочайшего. Тут смешивается высшая мудрость с жизненной цепкостью».[40]
Стоял конец сентября. Юдина была в смятении. Петроград вызывал у нее чувство беспокойства: «…как много людей, друг от друга далеких, здесь плачет один, а другому легко. Что за холодный, неприятный город!» Утешалась и радовалась она только в церкви: «Вчера впервые была на богослужении. Кажется, я приду к Христианству окончательно; хочу этого».[41]
Решение перейти в православие принималось Юдиной постепенно. Особенное влияние оказали на нее Евгения Тиличеева и Пумпянский, потом они стали ее крестными родителями. Мария знала, что ее обращение в христианство не понравится отцу, поскольку Вениамин Юдин был атеистом, хотя и руководствовался строгими моральными принципами. В свои восемнадцать лет Мария слыла идеалисткой, стремившейся к синтезу эллинистической культуры, русского символизма и немецкой философии. Она еще не окончательно решила, стоит ли ей присоединяться к Церкви.
В Петрограде Юдина нашла отраду в религиозном чтении, в частности в «Духовных основах жизни» Владимира Соловьева: «Глава о молитве – святая книга!» Она боролась со святым Августином, «…трудно читается бл. Августин (язык, главным образом), но я хочу и могу. Я добьюсь просвещения своего духа, Добьюсь? Откуда эта гордость?»[42] Вернувшись в Невель к середине октября, Юдина принялась изучать эстетику греков, Гомера и Гесиода. Она научилась отличать Сократа в пересказе Ксенофонта от Платона. В это время она открыла для себя необыкновенную личность отца Павла Флоренского[43]. Лингвист, философ, религиозный мыслитель, историк искусства, физик и математик, он отказался от блестящей академической карьеры, чтобы изучать теологию и стать священником. Юдина познакомилась с Флоренским, прочитав его основополагающий труд
Обсуждение таких тем с Пумпянским оживляло их отношения, хотя неопределенность все еще существовала между ними. Юдину мучили конфликты, неспособность признаться и одновременно выразить свою любовь, отчаянное чувство неуверенности в себе. Потом она будет писать страстные письма новому – и обычно недостижимому – объекту своей любви, письма, которые зачастую так и не будут отправлены. Все в их отношениях уже было не так просто, как казалось в начале: «Это немыслимо – он выше, выше, выше меня. Когда говорю с ним, то подлинно смиряюсь, до того он подавляет своим умом и вдохновением. Сегодня даже тоска взяла от сознания своей безнадежной малости».[44]
В начале декабря состоялось взаимное признание в любви: «Вчера все раскрылось – кто сказал первый? – спрашивает Юдина. – Мы оба. <..> Всю ночь не спала и тихо плакала. Господи! Я потеряна в этом незнакомом, огромном счастье…» Но это счастье противоречило ее стремлению к непорочности – хотя, как и блаженный Августин, которого она сейчас читала в Публичной библиотеке, колебалась. «Да, я буду трудиться, я буду одинокой и сильной, но любви в моей жизни больше не будет <..> Единственное, что мне осталось, это стихи <..> Ведь и музыку люблю безнадежно, ведь и в ней я лишь сгораю в восторге преклонения, а творить не могу».[45]