18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Говард – В перспективе (страница 56)

18

С этим возгласом рыдания прекратились, а когда хлынули слезы, она поняла, что рыдала только она одна.

Он терпеливо обнимал ее, пока она не поддалась ритму его утешений, пока он окончательно не перестал быть ее страхом, ее врагом и стал ее спасением – от чего? Она подняла голову, чтобы спросить, но поразилась вернувшейся к ней легкости: казалось, нет необходимости спрашивать, незачем знать. Она вытянула платок у него из кармана, и они вместе вытерли ей глаза.

– Вот так, – сказал он. – Распакуем твою одежду прямо сейчас – или хочешь еще выпить, или пойдем вниз ужинать?

Она покачала головой: думать о том, что надо делать, было невыносимо.

– Тебе выбирать, – произнес он. – Это наша первая ночь здесь.

– Давай не будем оставаться здесь сегодня! – Едва она успела заметить на его лице выражение удивленной озабоченности, как ее глаза снова затуманились от жгучих слез. – Я не хочу! Хочу вернуться, вернуться туда, где мы были раньше, а не как здесь…

– Вернуться куда? Насколько далеко ты хочешь вернуться?

Она молча замотала головой: картинки мест замелькали перед ее мысленным взором, будто перелистывались страницы в книге – неприкаянные, беспокойные, непонятные, – и ни одно время и место не казалось теперь желанным, потому что ее опыт их восприятия запятнало знание их будущего. Оно затаилось навсегда, чтобы сбивать с толку и ограничивать ее: детей не будет. Изображения детей – великолепные, незнакомые иллюстрации – сразу же зарябили в веере страниц; дальше назад, дальше, еще дальше, к началу книги, пока она сама не стала ребенком. Ошеломленная и приниженная так, что о выборе и речи быть не могло, она заявила:

– Я не хочу выбирать.

– Я слишком переутомил тебя! Тебе и незачем выбирать. – Он подхватил ее на руки и положил на постель. – У тебя недостаток веса.

– Терпеть не могу молоко.

– Значит, не будешь пить его. Но знаешь, можно сделать так, чтобы вкус был совсем немолочный.

– Но все равно будет чувствоваться, что это молоко.

– Ну, в таком случае – никакого молока. Что-нибудь другое. А сейчас я налью тебе горячую ванну. Обновишь ванную комнату.

– Где мы будем ужинать?

– Прямо здесь. Съешь свой ужин в постели. Я разведу огонь.

– Ой, нет!

– Дорогая, почему? Холодает.

– Слишком красиво, чтобы сжигать.

– Завтра снова можно сделать красиво. Точно так же. – Он подобрал коробку спичек с пола рядом с ее кофром.

Закинув руки за голову, она смотрела, как он в трех местах коснулся чистой бумаги спичкой.

– Конрад!

– Антония?

– Я не хочу, чтобы ты занимался со мной любовью.

Он положил спички на каминную полку и вернулся к ней.

– Это я знаю. Видишь ли, я не просто тот, кто делает это с тобой.

– А это знаю я.

Он отвел волосы с ее лба, ласково приложил к нему пальцы.

– Итак, ванна.

Пока он был в ванной, она сказала:

– Вообще-то ты тот, кто делает со мной все.

– Извини, не расслышал. – Он стоял в дверях – обеспокоенный, предупредительный. – Ты хочешь чего-нибудь?

– Ничего. Только вернуться к тебе. Хочу вернуться с тобой, а не сама по себе.

– Ты и не будешь сама по себе. Я позабочусь, чтобы тебе никогда не было одиноко. Понимаешь, я ведь люблю тебя.

– Понимаю. – Она знала: теперь, когда он снова ее оберегает, она защищена от него.

Часть 5

1926 год

Их дела обстояли прекрасно. Дом, расположившийся ближе к середине склона небольшой долины, словно вещица на плоской ладони элегантной руки, окаймляли с тыла лапы сосен и лиственниц, газон перед ним и луг с разнотравьем спускались к «запястью» долины, где содружество темных ручейков встречалось, и расходилось, и терялось в «манжете» из ивы и ольхи. Вверх с противоположной стороны взбирались поля, небрежно украшенные кое-где одиночными и безупречными дубами, буками и каштанами, чуть ниже линии горизонта была проложена железнодорожная ветка – прямая, как по линейке, и черный паровозик, пыхтя, проезжал по этому фону дважды в день: сначала справа налево, а вечером – слева направо.

Дом, надежный и довольный своим положением, являл миру простое добродушное лицо – кирпичное, приятного цвета, широко расставленными чертами – белые окна и удобную дверь и, в качестве изюминки, – веранду, увитую клематисом, жимолостью и глицинией. Но за этим фасадом он пускался во все тяжкие, меняя убеждения и характер; даже во сне не могли привидеться архитектору – отошедшему от дел за сотню лет до того, как проект, строго затянутый в корсет, превратился в уютно раскинувшееся и расходуемое впустую пространство – комнаты, непосредственно не связанные одна с другой и пристроенные к остальным, казалось, без какой-либо конкретной цели. За домом находился ряд надворных построек: конюшни, сараи, оранжереи и гараж, а за ними высился густой лес.

Этот дом в самом деле слишком велик для них, не уставали твердить родители Антонии, однако же купили его по причине дешевизны, потому что не смогли договориться насчет другого дома, потому что здоровье отца требовало, чтобы он покинул Лондон, и потому что мать, поставленная перед необходимостью жить в деревне, остановила выбор на Суссексе. Простор имел свои преимущества: матери хотелось достаточно большой дом, чтобы собирать гостей на выходные, а отцу – комнату, чтобы было куда сбежать от ее друзей. Для Антонии эти перемены стали чудом. Ее детство прошло почти исключительно в Лондоне с редкими выездами на море, пока ее мать не начала снимать коттедж на выходные (в этой разновидности суеты она преуспевала). Тогда Антония приобрела опыт острого удовольствия, вызванного тоской не по «деревне» в целом, а по ее определенному уголку – в далеком Лондоне ее воображение рисовало его близким и знакомым, по мере того как сезон за сезоном она постепенно изучала непосредственные окрестности.

Финал переселения из Лондона совпал с окончанием ее учебы, и радость, которую доставила ей безраздельная деревенская жизнь, перевесила даже утонченное потрясение, испытанное ими по прибытии: в пятницу вечером приехав в коттедж, как обычно они делали летом, они застали сад, где в прошлый раз не было ничего, кроме мерзлого дерна, заросшим настолько густой травой, цветущим так пышно, что казалось, в земле не осталось ни единой незаполненной поры. Но даже филигранно завершенное великолепие такого рода не затмевало, как она убедилась, чудо его почти неприметных отличий.

Первым воспоминанием Антонии о ее родителях было то, как она услышала от кого-то, что у ее отца на редкость светлая голова, а ее мать адски и божественно привлекательна. Взрослея, она порой замечала еле уловимые перемены в этих, как правило, праздных суждениях: ее отец сделался человеком, чрезвычайно сведущим в чем-то, авторитетом, а ее мать – обладательницей удивительной живости, воодушевления, joie de vivre[24]: но в семнадцать и даже в восемнадцать и девятнадцать лет Антония не располагала опытом, чтобы сделать какие-либо выводы из постепенного упадка отцовского ума и материнской внешности. Несколько лет школы без пансиона между периодами опеки гувернанток не обеспечили ей длительной дружбы с ровесниками, и она принимала друзей ее родителей, не проявляя ни особого любопытства, ни интереса. У ее отца имелась пара знакомых, с которыми он обменивался мудреными техническими сведениями; у матери – переменчивая толпа для развлечений в доме и на свежем воздухе, поездок на вечеринки и болтовни по телефону. У них как семьи не было общих интересов, они обходились почти без разговоров. Дом вмещал их всех, и Антония хотя бы не замечала, насколько раздельную жизнь они ведут в нем. Почти три года она работала в саду, гуляла, и ездила верхом, и (оправившись от ошеломляющего несварения после знакомства с родительской библиотекой) с возрастающей разборчивостью читала. Кроме того, она постоянно предпринимала попытки описать то, что видела, слышала и обоняла – эти усилия были примечательны полным отсутствием неловкости, поскольку ее интересовало писательство как таковое, а не его влияние на нее. Она пробовала рисовать, пробовала шить себе одежду, пробовала самостоятельно изучать русский язык; коллекционировала книги и открытки с репродукциями картин; украсила сад исключительно дикорастущими цветами и травами; пробовала готовить по разным старинным и экзотическим рецептам – всем этим занятиям она отдавалась всецело, проявляя пытливое довольство. Круг ее общения составляли скорее персонажи любимых книг, нежели родители или их друзья. С последними она не выказывала ни общительности, ни робости: она мыла теннисные мячи, ставила цветы в спальни гостей, приносила подносы с лимонадом и джином, играла в бридж, если не хватало четвертого игрока, приводила в порядок маджонг, заводила граммофон; ездила, потому что ее звали, хоть и не особенно хотела и ей было все равно куда, к кому-нибудь в гости, где собранные в разных сочетаниях люди играли в одни и те же игры и пили одни и те же напитки – и все это она проделывала с послушанием как независимым, так и равнодушным. Когда мать сравнивала не в пользу Антонии умение других девушек «поддержать веселье», она конфузилась; когда (все чаще и чаще) ее мать пыталась прилюдными насмешками и вмешательством вторгнуться в остальную жизнь дочери, она расстраивалась. Смутно она ощущала, что, с материнской точки зрения, не пользуется успехом. Тогда она стала добросовестно прилагать больше стараний на выходных, но это, похоже, лишь побудило мать изменить направление критики. Мать говорила, что Антония слишком рослая и чересчур худая; ее волосы, хоть и определенно темные, излишне тонкие и непослушные, и выглядит она почти бесцветной. Ее единственное украшение – глаза, говорила мать, и принялась одевать ее во всевозможные неудачные оттенки голубого, чтобы отвлечь внимание от глаз. Неудовлетворительные результаты ее мать, для которой существовали только светлые или темные тона, приписала врожденному упрямству и безразличию Антонии, и Антония, внимание которой было таким образом привлечено к этому факту, с огорчением поразилась своей неспособности, как выразилась ее мать, «выглядеть хотя бы мило».