18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Говард – Смятение (страница 79)

18

– Эдвард, я вообще не понимаю, зачем нам переезжать. Дом на Лэнсдаун-роуд вовсе не так велик. Лидия могла бы жить в комнате Луизы, а Роли с няней… мне придется найти ее… могут расположиться на верхнем этаже с прислугой. А комнату Тедди можно держать про запас.

Однако он был настойчив, и в конце концов она уступила, а потом подошел приятель Эдварда и предложил им выпить за то, что Гитлер застрелился – вокруг такого рода известия в иных обстоятельствах они вели бы разговоры целый вечер.

В воскресенье вечером Майкл отвез Луизу в больницу, перед тем как сесть на поезд обратно в Портсмут. Это значило, что она останется там одна несколько раньше, чем изначально намечалось, но ему хотелось убедиться, что она в больнице, и он обязан был успеть на поезд.

– Пойдем куда-нибудь пообедаем? – сказал он ей в то утро.

– Как хочешь. – Особой радости она не выказала, однако, с другой стороны, в последнее время, похоже, ее вообще ничего не радовало. Мамочка написала два невероятно длинных письма о том, как Луиза посреди недели убежала из Хаттона, и в обоих утверждала, что, разумеется, она и понятия не имела, что Луизе неизвестно о смерти Хьюго, и он был уверен, что мамочка не сказала бы этого, если бы то была неправда, хотя Луиза заметила: «Она ненавидит меня и отлично знала, что я не знала».

– Если бы я знала, я вообще туда не поехала бы, – добавила она, но он списал все это на истерику со стороны Луизы. Конечно, это опечалило ее: смерть кого угодно, как известно, печалит. Его самого это опечалило – неким замысловатым образом. Если честно, стоило ему подумать о Хьюго, а это случалось чаще, чем ему того хотелось бы, потому что пробуждало множество противоречивых чувств, в которые он не хотел углубляться, на него накатывали прилив ревности, печаль, тоска по безмятежному времени в своей жизни до войны, когда Хьюго приезжал к ним на каникулы, оставаясь на недели, и мамочка относилась к нему как ко второму сыну, поощряя их к тому, чтобы они все делали вместе. Они играли в теннис, охотились, отправлялись в походы по горам и на лодке по озеру, и с него, с Хьюго, он написал один из лучших портретов в жизни. И мамочка была такая прелесть – ни во что не вмешивалась, только каждую неделю у нее обедали разные дочери ее друзей, а некоторые и выходные проводили, и в семье шутили о том, какие они все без исключения отчаянно невзрачные и скучные. Это здорово отвратило его от девушек, но мамочка по всегдашней своей доброте говорила, что бедняжек этих нужно пожалеть. Она называла их с Хьюго древними греками. И была очень добра к матери Хьюго, довольно регулярно посылала той деньги, чем сильно тронула Хьюго: он тоже мать свою обожал. Короче, он чуточку влюбился в Хьюго и очень долго никому в том не признавался, но в конце концов это вышло наружу. У Хьюго не было того же чувства, что и у него, что порой казалось ужасным, и они едва не поссорились. Конечно, мамочка знала: она, казалось, знала обо всем, что его касалось. «О, дорогой, какое же подлое невезение», – сказала она тогда: взгляды ее были изумительно широки, большинство матерей были бы взвинчены до крайности, но мамочка была не такая. После того Хьюго какое-то время совсем не приезжал в Хаттон, но тогда, когда он нашел Ровену и чуточку влюбился в нее, он совсем не возражал против приездов Хьюго. Но вот Хьюго вполз в его дом и соблазнил его жену – по-настоящему грязное дело. И у нее не будет еще одного ребенка, хотя мамочка говорила, что, по совести, должна бы – сына и брата для Себастиана. Только в последнее время с Луизой стало трудно в постели, все время говорит, что не хочет и что она устала. Он думал, что это, наверное, потому, что ей, бедняжке, больное горло всю жизнь отравляет. После операции он позаботится, чтобы она хорошо отдохнула, – возможно, думал, острова Силли ей вполне подойдут. Морской воздух и спокойствие, если бы еще и подруга Стелла смогла побыть с нею. Ему так хотелось, чтобы она вновь была здорова и счастлива.

Меж тем были у него и свои сложности. Скорее всего, ему предложат взять под команду один из эсминцев недавней постройки, чтобы идти на Тихий океан, – его эта мысль очень воодушевляла. Это стало бы триумфальным завершением его карьеры на военно-морском флоте. Немногие флотские офицеры из запаса достигали таких высот. Однако мамочка, сказавшая, что очень много думала об этом (и, конечно, обсуждавшая это с Судьей), сказала, что сейчас для него удобный момент посвятить себя политике. Как только война завершится, состоятся выборы, и мамочка говорит, что премьер предпочитает набирать кандидатов из военных, и очевидно, что, успев составить себе кое-какое имя, он вполне может рассчитывать на то, чтобы пройти в парламент. У него особой уверенности в том, что хочется стать членом парламента, не было, но почему бы чуточку и не потешиться, не посмотреть, что из этого выйдет? Он поделился всем этим с Луизой за ужином, который был какой-то жутью, поскольку большинство ресторанов в воскресенье по вечерам были закрыты. Но они отправились в «Савой».

– Если бы ты на флоте остался, то как надолго ушел бы? – спросила она.

– Дорогая, я не знаю. Пока японцы не сдадутся. Сейчас у нас там дела идут вполне прилично, Рангун взяли и все такое, но, если прикинуть, может занять года полтора или около того.

– А если ты пойдешь в политику?

– Я уйду с флота, мы купим хороший дом в Лондоне, и, если повезет, ты станешь женой парламентария.

– А-а.

– Что скажешь?

– Мне казалось, ты хотел быть художником.

– Дорогая, живопись я никогда не брошу. Но, как тебе известно, я из парней обыкновенных, кому хочется оставить по себе память и в чем-то другом.

– Я не знаю. Тебе решать. В конце концов, это твоя жизнь.

– Это жизнь нас обоих, – поправил он, желая, чтобы это уже утвердилось в ее сознании. – Первое, что необходимо, это чтобы ты снова стала здорова.

В поезде ее лицо вспоминалось ему до мельчайших подробностей, хотя (довольно забавно) он не мог нарисовать ее по памяти. Но он знал, как круто загибаются в ее веках ресницы над глазами (но заодно и то, как отличаются эти глаза один от другого), как подбираются ее скулы прямо к верхней кромке ушей, что делает ее лицо заостренным, как под острым углом расходятся у нее брови, становясь похожими на легкие навесы над глазами, как спадают у нее волосы с вдовьего мыска, который, к ее огорчению, у нее чуть сдвинут в сторону, но, как успокаивал он ее, это имело бы значение, только если б ей случилось жить в шестнадцатом веке, как закусывала она нижнюю губу, когда задумывалась, и, самое главное, какой необычайный контраст составляло ее лицо, если смотреть на него в фас, с ее же профилем, на котором царил крупный, похожий на клюв нос. Лицо в фас не давало представления о размерах носа (свои профили она терпеть не могла), но тем интереснее было рисовать ее в три четверти. Ему нравилась ее внешность, и, хотя она и оказалась созданием более сложным, нежели он считал поначалу, он был доволен, что женился на ней.

То, что он оставил ее в больнице, Луиза восприняла довольно нервно. В прошлый раз, когда он поступил так, все вокруг были ужасными, что было ничуть не лучше, чем сами боли. Но эта больница оказалась совсем не такой. Ее провели в пустую комнатку, где не было ничего, кроме высокой кровати, подставки для мытья, маленького столика рядом с нею, стула и небольшого гардероба для одежды. Ей предложили раздеться и лечь в постель. После этого к ней наведались друг за другом разные люди: санитарка – померить у нее температуру и давление, анестезиолог, спросивший, есть ли у нее искусственные зубы, и, наконец, медсестра, бывшая одновременно грозной и ободряющей.

– Извините, что приходится вечером поморить вас голодом, – сказала она. – Но мистер Фаркер оперирует в восемь утра. Чего бы мне от вас сейчас хотелось, так это того, чтобы хорошенько выспались ночью. Если вам что-нибудь понадобится – звоните в колокольчик.

– Операция займет много времени?

– О нет. Все очень быстро. После нее горло у вас будут побаливать, но это скоро пройдет.

Когда медсестра ушла, Луиза лежала и вслушивалась в отдаленное уличное движение на Тоттенхем-Корт-роуд. Она больше не нервничала. Здешние сестры выглядели добрыми и расторопными, а что до операции, то она ее не заботила. Ее, судя по ощущениям, не очень-то заботило даже то, если она умрет от нее. С того самого дня, когда она узнала о смерти Хьюго, она чувствовала, что слегка сошла с ума: словно бы попросту невозможно было отвечать за себя самое, – так что, если очень дорогой врач убил бы ее по ошибке, она просто освободилась бы от бесконечных усилий притворяться кем-то, у кого имеются интересы, мнения и чувства. Притворство у нее получалось весьма здорово, оно же в конечном счете было актерской игрой, тем, что становилось ее второю натурой, и уже особого смысла не имело, но это требовало усилий, а потому она постоянно ощущала усталость.

Она так и не простила Майклу уничтоженного письма Хьюго, но по мере того, как текли недели в гостинице «Стэйшн», она успела убедиться, что он, Майкл, не имеет абсолютно никакого понятия, что это значило для нее, он, хотя и совершил этот ужасный поступок, вовсе не понимал, насколько тот был ужасен, что в какой-то мере часть вины с него снимало… и позволило ей понять, что ее возмущение неразумно. Но когда она поняла, что больше не увидит Хьюго никогда, что никогда уже не будет еще одного письма от него, тогда, замкнутая в своем горе, она разъярилась на Майкла, приписывая свершившееся зло его недостойному поступку. Открыто ничего этого она не выказывала: то была ее тайная жизнь, он же не рассказывал ей ничего – он не рассказал ей про Хьюго, яснее ясного, что он таки видел ту газету, пусть и не в день, когда та вышла. Ее уже тошнило от его попыток всячески оправдать Ци, и, когда однажды он принялся уверять ее, что сожалеет, что не рассказал ей про Хьюго, она оборвала его, заявив, что не желает никогда в жизни говорить с ним о Хьюго. И в Хаттон больше она тоже не поедет, прибавила Луиза. Он воспринял ее осуждение с поразительной кротостью, однако в постели продолжал вести себя так, словно все было по-прежнему.