18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Говард – Смятение (страница 64)

18

Он повернулся, схватил ее за руки и больно стиснул.

– Я скажу тебе, что изменилось. Или что, как я думал, изменилось. Мы полюбили. Так я думал. По-настоящему полюбили. А это значит не просто сейчас, сегодня, это затрагивает жизнь каждого из нас. Так я думал. Я хочу жениться на тебе. Хочу от тебя детей. Хочу жить с тобой, чтобы ты была моею. Мне невыносимо даже представить себе, что кто-то другой касается тебя. Ты не дитя, Зоуи. Ты взрослая женщина – ты в силах делать собственный выбор, и тебе незачем идти по жизни, делая то, чего от тебя ожидают другие. Или неужели ничто из этого для тебя не правдиво? Мне в самом деле нужно это знать.

Она настолько была сбита с толку его злостью и этими обидами, так внезапно и жестоко преподнесенными, до того выбита из колеи нападками, обращенными в будущее, о котором, как сама сознавала, тщательно избегала задумываться, что какое-то время просто смотрела на него, не в силах заговорить.

– Да, я люблю тебя, – выговорила наконец. – Тебе это должно быть отлично известно. И правда то, что я не думала о будущем – вовсе. То не правда, что… – Голос ее задрожал и она попыталась сызнова: – Нет и не было у меня никаких «тайных вариантов», как ты их называешь. Я и вправду тебя люблю. Во всем остальном уверенности у меня нет. Кажется мне, что я жила с тобою на каком-то острове – ни о чем другом я не думала. – Она помолчала, а потом, но едва слышно, произнесла: – Теперь – буду.

Он высвободил ее руки, и она закрыла ладонями лицо, словно бы плакала рядом с чужим человеком. Рыдания рвались из нее, словно бы в ней вдруг прорвало плотину горя, неопределенности всех этих лет и самой что ни на есть простой душевной боли, словно бы один мир пришел к концу, а не было никакого другого, чтобы занять его место. Он обнял ее и держал так, пока она плакала. Под конец он был нежен и ласков (и полон раскаяния), отвел ладони от ее лица, смахивал слезинки кончиками пальцев, целовал ее, просил простить его. Они помирились: прощение давалось легко, однако чистое, без примесей, счастье, какое она успела познать, стало летучим, неопределенным, его настоящее протекало в прошлое, успев заразиться будущим. Ссора раскрыла ей глаза: и на то, как сильно она его любит, и на то, как мало она его знает.

На Рождество она чувствовала себя особенно оторванно, не в силах оставить семейство и зная, что он будет один. «У тебя что, в армии нет друзей, с кем ты мог бы отпраздновать?» – спросила она, и он ответил, друзья есть, но ему не хотелось бы праздновать с ними. «В любом случае, для меня Рождество не так-то много значит». Зато он купил подарок для Джульетты, бирюзовое сердечко на цепочке. Они были вместе на Новый год, и он завалил ее подарками: чулки, черная сумочка на выход, одеколон под названием «Бежевый» от Хэтти Карнеги[52], присланный из Нью-Йорка, букет красных роз, мужской шелковый домашний халат, который, как ей казалось, мог стоить целое состояние, и два романа Скотта Фитцджеральда. Она недели потратила, чтобы сшить ему сорочку: шитье заняло так много времени частью потому, что оказалось, что скроить сорочку поразительно трудно, а частью из-за того, что приходилось работать в большей или меньшей степени тайком от семейства. «Ты сшила ее? – потрясенно спросил он. – Ты в самом деле сама сшила это?» Он был глубоко тронут и сразу надел сорочку.

Этот момент показался ей подходящим, чтобы предложить пойти и навестить Арчи. Себе самой она говорила, что хочет этого, дабы развеять в прах ревность Джека к нему, только было еще и желание показать кому-нибудь своего возлюбленного. Арчи же был надежен и неболтлив, к тому же он был единственным, кто знал о существовании Джека.

И вот в тот день, попозже, они сидели у Арчи в квартире (где прежде она была всего лишь раз, когда переодевалась к своему первому свиданию с Джеком, – казалось, уже годы прошли), и Джек с Арчи поладили просто превосходно. Она не прислушивалась к их беседе, потому как все в ней походило на обычный разговор о войне. Вместо этого она обследовала комнату Арчи: смертной белизны стены, большая картина полуобнаженной женщины, возлежавшей на диване рядом с большой вазой роз, – уродливая фигура, зато колорит чудесный. Вот стол, на котором стоял горшочек с гиацинтами, а еще лампа, сделанная из какой-то старинной черной стеклянной бутылки. Полки по обе стороны камина прогибались под тяжестью книг, один небольшой простенок у двери занимал поточенный жучком дубовый комод, в котором, как сказал он ей, хранились запасные постельные принадлежности. Сверху комод был накрыт куском шелка (пурпурный с зеленым) с вышивкой со стеклярусом на нем. Напротив по обе стороны окна висели грязноватые шторы в широкую красно-кремовую полоску, за ними виднелся балкончик, выходивший на сквер. В тот вечер, когда она переодевалась в свое черное платье, ничего этого она не заметила.

Встреча прервалась, потому что Арчи собирался на ланч в Челси, «очень поздний ланч, поскольку хозяйка испанка, но даже и с ней можно и опоздать».

Он поцеловал ее в щеку, поблагодарил их, что зашли, и тогда она заметила, что Арчи ни разу даже не намекнул на жизнь семейства Казалет или на Хоум-Плейс и вообще ни на что, что могло бы дать Джеку почувствовать себя посторонним.

На улице Джек взял ее под руку и сказал:

– Я рад, что познакомился с ним. Хорошо увидеть хоть что-то от вашей семьи.

– Вообще-то он не из семьи.

– А воспринимается, как будто из. Короче, хорошо, что у тебя есть такой друг.

Новый год пришел мягким, сухим и ярким, дождей, казалось, вовсе не было. Впоследствии она никак не могла вспомнить, когда они впервые завели разговор об этом: о войне они говорили нечасто, однако близкое вторжение во Францию, «второй фронт» постоянно поминались в Хоум-Плейс, в газетах, об этом вели разговоры люди в поезде.

– Когда, по-твоему, это произойдет? – походя спросила она его однажды.

– Скоро, надеюсь. Нам понадобится хорошая погода, впрочем. А здесь, похоже, это понимается как лето. Не волнуйся, милая, пока что этого не случится.

– «Волнуйся»? С чего? Разве ты пойдешь?

– Да, – сказал он.

– Во Францию?

– Милая – да.

– Надолго? – глупо спросила она.

– На столько, сколько это протянется, – ответил он. – Не волнуйся. Я всего лишь журналист – лишь своего рода очевидец. Сражаться я не буду.

– Но тебя же могут… – Ужас сковал ее: она идти не смогла.

– В январе я был в Италии. Снимал высадки.

– Ты никогда не говорил мне!

– Не говорил. Но я вернулся живой и здоровый. Это моя работа. Мы бы никогда не встретились, если бы не она. – Он обнял ее за плечи, слегка встряхнул. – И хватит об этом.

– Но ты же скажешь мне… предупредишь… перед тем как уйти?

Он молчал.

– Джек! Ты же… я прошу!

– Нет, – коротко бросил он. – Не скажу.

Потом он выговорил:

– Мы с тобой поссоримся из-за этого, если не будем осторожны. Так что давай не будем болтать об этом.

Прошло два месяца, потом три, и началось лето. В сельской местности благоухал шиповник, в городе начинал цвети разросшийся на кучах разбомбленного кирпича бражник. Когда поезд проезжал через реку до того, как попасть на вокзал, он, как часто бывало, замедлил ход на мосту, и она смотрела, как серебристые аэростаты внезапно раскачивались в небе, затянутом длинными полосами бегущих облаков, бросавших текучие тени на оловянную реку внизу. Поезд прибыл в шесть вечера, у нее было время успеть на 9-й автобус до Найтсбриджа и попасть в студию раньше его. Был понедельник, день необычный для ее приезда, но все их планы на выходные пошли кувырком: он работал, не считаясь со временем, и часто летал в командировки на южное побережье, – а их выходные две недели назад были прерваны приказом Джеку явиться на службу. Но в этот понедельник она приехала, чтобы на следующий день с утра пораньше пойти к зубному, и, когда он звонил ей на неделе, они договорились, что ночь перед походом к врачу она проведет с ним.

На автобусной остановке выстроилась обычная очередь, и, когда автобус наконец подошел, у севшей впереди пожилой дамы порывом ветра сдуло шляпку, той пришлось выйти, чтобы ловить ее, однако кондуктор ждал. «Мне вас никак без ваших буферов не взять», – пояснял он, и пока она разбирала, что за чушь кондуктор несет, сидящий напротив пожилой толстяк разъяснил: «Это рифмованный сленг: «буферов» – «колпаков». Очень забавно, а?»[53] – и улыбнулся ей, выставив свои глянцевитые искусственные челюсти с абрикосовыми прожилками клея. Затем он перевел взгляд на ее ноги и не отрывал его до самого конца поездки.

В студии пахло пылью. Большое окно не открывалось, она распахнула оконца на кухне и в ванной, чтоб пошел свежий воздух. Джек их никогда не открывал: ему, по его словам, нравились жаркие дома и охлажденные напитки – он никак не мог привыкнуть к отсутствию льда и холодильников. Теперь она открыла окна проветрить помещение. Все было очень опрятно, постель заправлена, никаких грязных от кофе чашек, хотя в небольшой холодной кладовке для мяса стояла наполовину полная бутылка свернувшегося молока. Она приготовила себе чашку слабенького чая. Потом решила принять ванну и переодеться до того, как он придет домой. Домой… это и стало домом, подумала она. Он стал уже не таким пустым со всеми книгами, что он собрал, с одеждой, которую она в нем держала, с парой купленных им плакатов компании «Шелл» – один Теда Макнайта Кауффера, другой – Барнетта Фридмана[54].