18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Говард – Смятение (страница 63)

18

Вновь заиграла музыка. Она повернулась к нему, готовая подняться, но он, вытянув руку, удержал ее.

– Пришло время мне соблазнить вас, – сказал. – Я не говорил вам, насколько вы прекрасны, потому что вам это, должно быть, известно. Ваше великолепие ослепительно – вы слепите меня, но и к этому ко всему вы, должно быть, привыкли. Я влюблен в вас с одиннадцати часов утра – а это немалый срок. Уже несколько часов, как в ресторане я смог проникнуть за вашу внешность, когда вы рассказывали мне про Руперта. У вас вид такой девочки, которая играет в игры, старается завести мужчин и тем потешить свое тщеславие. Но вы этого не делаете! Я весь вечер ожидал чего-то такого, а вы просто этого не делаете.

– Делала когда-то, – сказала она, сразу же осознав перемену. – Делала. – Она умолкла: воспоминание ворвалось с какой-то ставящей в тупик неистовостью. Когда-то, припомнилось ей, все удовольствие от подобного вечера сводилось к тому, насколько поразила кавалера ее внешность. И если этого частенько недоставало для того, чтобы потешить свое тщеславие, ей приходилось забрасывать крючочки, чтобы выловить более неумеренные комплименты. Мысли об этом ныне вызывали у нее отвращение.

– … так согласны? Я не собирался вот так спрашивать вас об этом, но я просто должен знать.

Она стала было говорить, мол, не знает, мол, в чувствах своих еще не разобралась, влюблена ли она, мол, они только познакомились, но слова рассыпались, лишаясь смысла, по мере того как она их произносила. Она смолкла и просто подала ему свою руку.

Когда она проснулась на следующее утро, было светло, звонил телефон, Джека и след простыл. Ее одолевала сонливость, все тело ломило от стольких танцев и любовных утех. Она обернулась на подушку рядом – там была записка: «Зазвонит телефон – это я. Должен был на работу пойти». Выскочив из постели взять трубку, она увидела, что голая, но он оставил на стуле у телефона домашний халат.

– Не хочется тебя будить, но я подумал, вдруг тебе захочется время узнать.

– И сколько?

– Одиннадцатый час. Слушай. Могу я с тобой у тебя дома общаться?

– Общаться? Это ж очень далеко – Суссекс, я ж тебе говорила.

– По телефону… звонить, как вы выражаетесь.

– Думаю, это затруднительно. Единственный телефон у свекра в кабинете, и он почти всегда в него говорит.

– Тогда сможешь ли ты мне звонить?

– Возможно, смогу. В местном пабе есть телефонная будка, зато там не очень-то уединишься.

– Сможешь следующие выходные провести со мной? Тогда бы мы и придумали, как связь поддерживать. Смогла бы, как думаешь?

– Могла бы попытаться. Мне ж надо будет как-то известить тебя.

– Это мой рабочий номер. Может, придется держаться довольно официально. Я капитан Гринфельдт, на тот случай, если тебе придется позвать меня. Ну не смехота ли? Вести себя, как какой-нибудь шпион или дитя капризное.

– Так ведь приходится.

– Ты в моем домашнем халате? Я его там для тебя повесил.

– Да, в нем, на плечи накинула.

– Прошу тебя, приезжай на выходные. Они у меня нечасто свободные.

– Я очень постараюсь. Что-нибудь придумаю.

– Ты вправду единственная девушка в мире, – сказал он, а потом: – Должен идти.

Таким было начало. Оно стало началом лжи, вымыслов всяких (она выдумала себе старую школьную подругу с тремя детьми, постоянно приглашавшую ее погостить). Дюши смотрела на нее по-доброму и говорила, что, по ее мнению, перемена идет ей на пользу. Это стало началом шифрованных телеграмм, звонков ему на работу, где порой он говорил с ней прямо-таки леденящим тоном, правда, после первого же раза он предупредил, что будет звать ее Джоном, когда в комнате есть еще кто-то. Она писала ему на адрес студии, когда разрывы между встречами делались нестерпимыми, – он ответил всего один раз. Его энергия поражала ее. Работал он, не зная устали, часто отправлялся в командировки на самолетах, посещая американские войска, разбросанные по стране. Когда они виделись, в те редкие выходные, то падали в постель в безрассудном желании друг друга: она поняла, насколько изголодалась и по любви, и по сексу. Потом они мылись, одевались, и он вел ее куда-нибудь: время от времени в театр, но чаще ужинать, а потом – танцевать до трех-четырех часов утра. Обратно в студию, пустую квартирку с фортепиано, низким шатким диваном, столом с двумя стульями и громадным окном на север, которое было постоянно наполовину затемнено, он неспешно раздевал ее, вынимал заколки у нее из волос, ласкал и говорил с ней о том, как следует предаваться любви, пока она с ума по нему не сходила. Она позабыла или, наверное, как думала, никогда и не знала, что уже после, когда тело, кажется, умиротворено, вес его до того поровну распределяется по постели, что оно казалось невесомым, сон подбирался к ней с такой коварной скрытностью, что она засыпала, даже не заметив этого. Пробуждение субботним утром было делом сладострастным: тот, кто просыпался первым, взирал на другого с такой нежной настойчивостью, что нельзя было оставаться бесчувственным к этому. Утехи любви в такие утра имели совсем иное предназначение: они были беззаботны, игривы, полны потаенных нежностей, они чувствовали себя богачами, видя впереди целых два дня вместе, – то было временем самого чистого счастья для нее. Когда осень перешла в зиму, в студии стало очень холодно: в ней была печка, но не было горючего для нее, – он бодро ворчал на отсутствие отопления или душа, имелась маленькая ванна с водонагревателем, неохотно выдававшим небольшие порции горячей воды с непредсказуемыми перерывами. Обедали они из консервных банок, которые он приносил из военторга: тушеная говядина, солонина, индейка – плюс шоколадки. В ясные дни они ходили по всему Лондону, пока он снимал: разбомбленные церкви, разбомбленные дома, брошенные магазины с окнами, заставленными мешками с песком, противовоздушные укрытия, замаскированные позиции зениток, готический домик кэбменов в уголке Гайд-парка, куда, по его словам, кэбмены приходили поиграть на деньги – в этом смысле он был кладезем сведений. «Они идут на Уорвик-авеню, если хотят хорошенько поесть, – говорил он, – а сюда приходят поиграть в карты». Он снимал ее: десятки и десятки снимков, а однажды, поскольку она этого хотела, он позволил ей щелкнуть себя. Фото получилось не очень хорошее: рука у нее слегка дрожала, глаза его сощурились от бившего в них солнца, но, когда он его напечатал, она положила карточку в конверт и держала у себя в сумочке. Днем они ходили в киношку (она выучилась так называть это) и смотрели, держась за руки в темноте. По выходным в дневное время он ходил в штатском, но по вечерам надевал форму. Постепенно она перевезла в студию из-за города одежду. Утро по воскресеньям они проводили в постели, читая газеты, а он варил кофе, который, похоже, тоже мог доставать. Но по воскресеньям появлялась тень расставания, и это, казалось, постоянно приводило к взвинченности. Он мог впасть в мрачное настроение, когда делался очень тих, соглашался со всем, что она говорила, но, казалось, отстранялся от нее. Однажды произошла ссора: речь шла о ее дочери. Он хотел, чтобы она взяла Джульетту с собой и они провели выходные вместе, она возражала.

– Она слишком большая. Станет рассказывать о тебе, а мне ее не остановить.

– И что в том было бы ужасного?

– Было бы затруднительно, по-моему. Я не могу рассказать им о тебе. Они будут в шоке.

– Им не понравится то, что ты любишь еврея? – В первый раз он заговорил о своем происхождении.

– Джек, разумеется, нет. Не в том дело.

Он ничего не сказал. Они прогуливались у Серпентина. В тот воскресный день стоял студеный холод, и вдруг он бросился на железную лавочку на берегу.

– Присаживайся – мне нужно прояснить это. Можешь честно мне сказать, что будь я каким-нибудь британцем… ну, там, лорд, или граф, или кто тут у вас еще есть… ты не пригласила бы меня к себе домой познакомиться с твоим семейством? До сих пор? Мы знаем друг друга уже почти три месяца, а ты ни разу этого не предложила.

– Это никак не связано с твоим происхождением. Это оттого, что я замужем за Рупертом.

– Я думал, что ты любишь меня.

– Так и есть. Это потому, что я люблю тебя. Они бы поняли это сразу, и… и неужели ты не понимаешь?.. Они бы решили, что я предаю его. Они бы решили, что мне следовало бы ждать, на тот случай, если Руперт действительно вернется.

– Понимаю. И если он вернется, то это для нас конец, так? Ты стараешься держать открытыми все возможности…

– А ты не стараешься понять меня…

– Я боюсь понять. Либо это так, и выбор для тебя связан с тем, чтобы утвердиться в жизни высокородного класса, в большом загородном доме, со всеми этими слугами, а не связываться с каким-то середнячком евреем, кто не владеет ничем, кроме классной камеры, – либо у тебя уже заранее заготовлен какой-то иной вариант. Выйдешь замуж за своего приятеля, Арчи или как его там, и твое драгоценное семейство такое одобрит. Он ведь наезжает погостить, верно? Ты говорила мне об этом… и о том, что он уже как бы член семейства.

Она дрожала от стужи и от страха: таким она его не видела никогда, таким злым, таким резким, таким неуступчивым и, она это чувствовала, таким неправым.

– Когда, – напомнила она, – в тот первый вечер я рассказал тебе о Руперте, ты, похоже, понял – в точности как оно и было – положение, в каком я нахожусь. Что же изменилось?