Элизабет Гаскелл – Миледи Ладлоу (страница 2)
– А что, Хэнбери-Корт уже близко? – спросила я.
– Близко? Я бы не сказал, мисс. Отсюда миль десять будет.
Лиха беда начало: стоило нам переброситься парой слов, и дальше беседа пошла как по маслу. Вероятно, он тоже не решался первым заговорить со мной, однако после моего вопроса преодолел свою робость скорее меня. Я предоставила ему самому выбирать темы для разговора, хотя не всегда понимала его интерес к тому или иному предмету. К примеру, он больше четверти часа рассказывал, как лет тридцать тому назад гонялся за матерым лисовином и как тот ловко путал следы (с перечислением всех потаенных местечек, проток и буераков, словно мне они были известны не хуже, чем ему самому), пока я все гадала, что за зверь такой – лисовин[2].
За Охотой дорога испортилась. Никто из ныне живущих не может вообразить, что представляли собой пятьдесят лет назад наши проселочные дороги, если сам никогда их не видел. Все в глубоких рытвинах, разбитые и раскисшие, они вынуждали вас продвигаться «зигзугом», как выразился мой возница Рендел; меня так мотало из стороны в сторону, так подкидывало на шатком сиденье, что все мои мысли были заняты только попытками удержаться на нем, обозревать окрестности я и думать забыла! Идти же пешком по дорожной грязи означало перепачкаться сверх всякой меры перед первым свиданием с миледи Ладлоу. Но как только мы выехали на луга, где кончалась наезженная дорога и можно было идти по траве, не опасаясь привести себя в непотребный вид, я попросила Рендела ссадить меня на землю. Он с благодарностью исполнил мою просьбу, потому что жалел свою взмыленную лошадку, которая устала тащиться по грязи и ухабам.
Луга плавно шли под уклон, спускаясь к широкому просвету между рядами высоких вязов; должно быть, в прежние времена здесь пролегала парадная подъездная аллея. Мы поехали по этой тенистой зеленой лощине, над которой простерлось закатное небо, и внезапно оказались у верхней площадки длинной лестницы.
– Если хотите, мисс, бегите вниз по ступеням, а я объеду кругом и встречу вас там, только вам придется снова залезть на сиденье – миледи не понравится, если вы подойдете к дому пешком, а не подкатите в коляске.
– Значит, мы уже прибыли? – растерянно спросила я, словно конец пути застиг меня врасплох.
– Усадьба внизу, мисс, – ответил он, указывая хлыстом на пучки узорчатых кирпичных труб, черневших над кронами деревьев на фоне красного заката, – возле дальней границы большого квадратного газона под крутым косогором, на вершине которого мы стояли.
Собравшись с духом, я спустилась по лестнице навстречу Ренделу и уселась в коляску. Мы обогнули газон и чинно въехали в ворота, ведущие в парадный внутренний двор перед входом в усадьбу.
Замок Хэнбери-Корт представляет собой внушительное краснокирпичное строение – по крайней мере бо́льшая его часть облицована красным кирпичом. Наружные стены и сторожевой привратный дом также сложены из кирпича – с отделкой из светлого камня по углам и вокруг дверных и оконных проемов, что придает зданию некоторое сходство с королевским дворцом Хэмптон-Корт. Но задний фасад, с щипцами на крыше, арочными порталами и каменными переплетами окон, указывает (как говорила леди Ладлоу), что изначально здесь располагался приорат. Сохранилась даже приемная приора, только мы всегда называли это помещение гостиной миссис Медликотт; сохранился и десятинный амбар, размерами не уступавший церкви, и рыбные пруды, снабжавшие монахов свежей рыбкой во время поста. Впрочем, все это я разглядела лишь позже. В тот первый вечер я едва ли обратила внимание даже на девичий виноград (по слухам, впервые завезенный в Англию одним из пращуров миледи), наполовину скрывавший главный фасад дома.
Освоившись в дилижансе, я не хотела расстаться с ним, и точно так же теперь мне не хотелось расставаться с Ренделом, моим добрым другом, которого я знала без малого три часа. Но делать нечего: коли приехала – ступай в дом! Мимо осанистого пожилого джентльмена, с поклоном отворившего мне дверь, в большой парадный холл справа от входа, пламеневший в прощальных лучах солнца (пожилой джентльмен шел впереди, указывая мне путь), далее по ступеньке на подиум (так называлось это возвышение, как мне сообщили впоследствии), оттуда налево, через анфиладу гостиных с окнами на великолепный сад, который даже теперь, в вечерних сумерках, радовал глаз пышным цветением. Пройдя последнюю из гостиных, мы взошли по четырем ступеням, и мой провожатый приподнял тяжелую шелковую занавесь: я предстала перед миледи Ладлоу.
Она была маленького роста и миниатюрного сложения, но держалась очень прямо. На голове у нее возвышался кружевной чепец – чуть ли не в половину ее роста, подумалось мне тогда, – с лентой вокруг головы. (Чепцы с завязками под подбородком вошли в моду позже, и миледи их не признавала, говоря, что это все равно как показываться на люди в ночном колпаке.) Спереди на чепце красовался белый атласный бант, и широкая белая атласная лента обхватывала голову, удерживая чепец в нужном положении. Плечи и грудь миледи покрывала шаль из тончайшего индийского муслина, наброшенная поверх муслинового же передника, который подчеркивал элегантность черного шелкового платья с короткими рукавами-буф, отделанными рюшами, и шлейфом, пропущенным через прорезь в кармане, чтобы его можно было по необходимости укорачивать или удлинять; из-под платья выступала стеганая бледно-сиреневая атласная нижняя юбка. Волосы у миледи были белее снега, но их почти полностью скрывал объемистый чепец; кожа, несмотря на почтенный возраст, была гладкая, блестящая, словно навощенная, с нежным кремовым отливом; большие синие глаза составляли, вероятно, главную женскую прелесть миледи в ее молодые годы, тогда как нос и рот у нее были вполне обыкновенные, насколько я помню. Сидя в кресле, миледи держала под рукой массивную трость с золотым набалдашником – не столько для практических целей, сколько в качестве символа своего высокого статуса: в легкости шага она могла бы поспорить с любой пятнадцатилетней девушкой, и когда совершала до завтрака свой одинокий утренний моцион, то миновала аллеи усадебного парка так стремительно, что нам, ее молодым компаньонкам, навряд ли удалось бы ее обогнать.
Миледи встретила меня стоя. При входе я сделала книксен, как учила мама, и, повинуясь инстинктивному чувству, приблизилась к хозяйке. Вместо того чтобы протянуть мне руку, она приподнялась на цыпочки и расцеловала меня в обе щеки.
– Вы продрогли, дитя мое. Сейчас будем пить чай.
Она позвонила в колокольчик, стоявший на столике возле нее, и тотчас из соседней комнаты явилась горничная, словно только меня и ждала, со свежезаваренным чаем и тарелкой тонко нарезанного хлеба с маслом, который я одна съела бы весь без остатка, до того я проголодалась после долгой дороги. Горничная сняла с меня накидку, и я села, всем своим существом ощущая царившее здесь безмолвие, почти не нарушаемое шагами молчаливой горничной по толстому ковру и тихим, хотя и четким голосом миледи Ладлоу. Встретившись со мной взглядом – ах эти острые и вместе с тем ласковые синие глаза! – ее светлость промолвила:
– Боюсь, моя милая, у вас руки замерзли. Снимите перчатки. – (На мне были прочные замшевые перчатки, но я не осмеливалась снять их, пока мне не предложат.) – Давайте попробуем согреть ваши ручки. Вечерами уже прохладно. – Она взяла мои большие красные руки в свои – мягкие, теплые, белые, унизанные кольцами. Потом, посмотрев мне в лицо, печально вздохнула: – Бедное дитя! И это старшая из девятерых, подумать только! У меня была дочь, ваша ровесница, но представить себе, что восемь остальных еще младше ее… Нет, немыслимо.
После непродолжительного молчания она вновь позвонила в колокольчик и велела своей горничной по фамилии Адамс проводить меня в мою комнату.
Комната оказалась крошечной – думаю, в оны дни она служила кельей. Стены из беленого камня, белая постель. На полу по обе стороны кровати – кусок красной ковровой дорожки и стул. В смежном закутке умывальник и туалетный столик. На стене прямо напротив кровати написано краской поучительное высказывание из Священного Писания; под ним гравюра, весьма популярная в то время, с семейным портретом короля Георга и королевы Шарлотты вместе с их многочисленным потомством, включая маленькую принцессу Амелию в детской коляске[3], а справа и слева от королевской семьи – два небольших, также гравированных портрета: один – Людовика XVI, другой – Марии-Антуанетты. На каминной доске я увидела молитвенник и трутницу. И больше в комнате ничего не было. Надо вам заметить, в те дни люди даже не мечтали о письменных столах, чернильницах, бюварах, уютных креслах и многом другом. Нас с детства приучали к тому, что спальня предназначена для переодевания, сна и молитвы.
Вскоре позвали на ужин. Посланная за мной молодая леди повела меня вниз по широкой лестнице с низкими ступенями в уже знакомый мне большой холл, через который я шла, направляясь в покои миледи Ладлоу. Нас стоя ожидали еще четыре молодые леди. Завидев меня, они учтиво присели, не проронив при этом ни звука. Все были одеты в своего рода униформу: кисейный чепец, обвязанный голубой лентой, однотонный шейный платок и рабочий фартук поверх серо-коричневого, «немаркого» саржевого платья. Все сгрудились немного в стороне от стола, накрытого для ужина: холодная курица, салат и песочный пирог с фруктами. Еще один стол, поменьше, с круглой столешницей, помещался на подиуме, и на нем был только серебряный кувшин с молоком и булочка. Возле стола стояло резное кресло, спинку которого венчала графская корона. Я удивилась, почему никто из девушек не заговорит со мной, но, вероятно, они просто робели, как и я, если не было иной причины. Впрочем, спустя минуту после того как я вошла в холл через дверь в его нижней части, отворилась дверь на подиум и к нам присоединилась миледи. Все приветствовали ее глубоким поклоном (я тоже – глядя на других). Она остановилась, обвела нас взглядом и произнесла: