18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элизабет Гаскелл – Миледи Ладлоу (страница 4)

18

Я должна подробнее остановиться на фигуре мистера Грея. Почетная обязанность представить пастве главу прихода возлагалась на одного из двух официальных попечителей местной церкви, каковыми являлись леди Ладлоу и другое важное лицо. В прошлый раз эту обязанность исполнил лорд Ладлоу при назначении мистера Маунтфорда: тот был прекрасный наездник, чем и заслужил расположение его светлости. Из этого не следует, что мистер Маунтфорд был негодным священником, отнюдь – по меркам того времени. Он не пил, зато очень любил поесть. И если до него доходил слух, что какой-то бедняк занедужил, он посылал ему лучшие яства с собственного стола, хотя для больного его угощение могло оказаться смертельным ядом. Святой отец благожелательно относился ко всем, кроме раскольников, которых он совместно с леди Ладлоу стремился изгнать из прихода; а среди раскольников он особенно невзлюбил методистов – якобы потому, что Джон Уэсли[7] порицал его пристрастие к охоте. Но это давняя история; ко времени нашего знакомства для охоты мистер Маунтфорд был слишком тучен и неповоротлив; и кроме того, епископ осуждал подобные увлечения, о чем ясно дал понять своему клиру. Лично я думаю, что хорошая прогулка верхом пошла бы на пользу мистеру Маунтфорду в смысле не только физического, но и душевного здоровья. Он слишком много ел и мало двигался. И даже до нас, молодых компаньонок миледи, доходили слухи о его крайней несдержанности в отношении слуг, церковного сторожа и алтарника. Впрочем, никто из перечисленных не держал на него зла – старик был отходчив и, выпустив пар, старался задобрить свою жертву каким-нибудь подарком, по щедрости прямо пропорциональным силе его гневной вспышки. Церковный сторож, не отличавшийся большим усердием (что в целом свойственно сторожам, по моему наблюдению), уверял, будто бы выражение «черт тебя возьми» из уст преподобного с гарантией сулило шиллинг, тогда как просто «дьявольщина» – всего лишь половину, жалкие шесть пенсов, недостойные настоятеля храма и простительные разве что дьякону.

Что и говорить, у мистера Маунтфорда было доброе сердце. Он не выносил вида боли или горя – любого несчастья; и если таковое все же попадалось ему на глаза, не мог успокоиться, пока не находил способа облегчить страдание, пусть и на короткое время. Из-за своей чувствительности он так боялся переживаний, что по возможности отвращал свой взор от страждущих и не жаловал тех, кто рассказывал ему о них.

– Да что прикажете мне делать с ним, ваша светлость? – ответил он, когда миледи Ладлоу попросила его навестить какого-то бедняка со сломанной ногой. – Ногу ему я не склею – для этого есть доктор; в уходе моем он не нуждается – для этого у него есть жена. Мне остается лишь вести с ним беседы, но много ли поймет он из моих слов? Не больше, чем я из слов алхимика. Мое присутствие только смущает его: из почтения к моему сану он застывает в неудобнейшей позе – ни дрыгнуть ногой, ни выругаться, ни жену попрекнуть ему нельзя, пока я рядом. Внутренним слухом я так и слышу, миледи, вздох облегчения у себя за спиной, когда выхожу от него. А насчет моей проповеди… Я-то знаю, что́ он думает: лучше бы я приберег свою проповедь для аналоя – для его односельчан, им она бы уж точно пригодилась (ибо адресована грешникам, по его разумению). Я сужу о других по себе и поступаю с другими так, как хотел бы, чтобы и со мной поступали. Это, во всяком случае, по-христиански[8]. А я решительно не хотел бы – не при вас будь сказано, ваша светлость, – чтобы милорд Ладлоу пришел проведать меня, когда я болел. Он оказал бы мне великую честь, спору нет, однако мне пришлось бы натянуть на голову чистый колпак, и демонстрировать из вежливости примерное терпение, и не докучать его светлости своими жалобами. Я был бы вдвойне благодарен и полнее осознал бы оказанную мне честь, если бы его светлость прежде прислал мне подстреленную дичь или жирненький окорок для скорейшей поправки здоровья и укрепления сил. Посему я обязуюсь ежедневно посылать Джерри Батлеру, пока он не выздоровеет, вкусный и сытный обед и милосердно избавлю несчастного старика от своего присутствия и наставлений.

В иных обстоятельствах миледи была бы немало изумлена этой речью, как и многими речами мистера Маунтфорда. Но поскольку на него пал выбор милорда, она не могла поставить под сомнение мудрость покойного мужа. К тому же миледи знала, что обещанные обеды всегда отправляются по назначению, нередко с одной-двумя гинеями в придачу для оплаты докторских счетов; и что мистер Маунтфорд убежденный роялист – роялист до мозга костей, как говорится; и что он одинаково ненавидит раскольников и французов и даже за чаем готов поднять тост «за Церковь и Короля – долой Охвостье»[9]. Более того, однажды он удостоился чести произнести в Уэймуте[10] проповедь перед королевской четой и двумя принцессами и заслужил высочайшую похвалу (все слышали, как его величество одобрительно заметил: «Хорошо, очень хорошо»). В глазах миледи это было все равно что пробирное клеймо, удостоверяющее ценность мистера Маунтфорда.

К безусловным достоинствам мистера Маунтфорда относилось и то, что он помогал скоротать долгие зимние воскресные вечера в Хэнбери-Корте: сперва читал проповедь нам, молодым подопечным миледи, а после играл с ее светлостью в пикет[11]. В завершение миледи приглашала его отужинать вместе с нею на подиуме, но так как весь ее ужин неизменно состоял лишь из хлеба с молоком, мистер Маунтфорд предпочитал сидеть внизу, за общим столом с нами, не упуская случая ввернуть свою излюбленную шутку про вопиющую несуразицу предписания не есть вдоволь по воскресеньям, в праздник Дня Господня. Мы вежливо улыбались его остроумию – в двадцатый раз точно так же, как в первый, заранее предупрежденные о том, что́ сейчас воспоследует: прежде чем пошутить, преподобный смущенно откашливался, словно опасаясь вызвать недовольство миледи. Судя по всему, ни он, ни она не помнили, что его «оригинальная» мысль уже не нова.

Умер мистер Маунтфорд для всех неожиданно, и мы искренне сожалели об этой утрате. Часть своего имущества (у него было небольшое имение) он оставил в пользу нуждающихся прихожан, дабы в Рождество они не чувствовали себя обделенными и получили на обед ростбиф и пудинг: превосходный рецепт рождественского пудинга обнаружился в приложении к его завещанию.

Другое распоряжение мистера Маунтфорда содержало просьбу к душеприказчикам тщательно проветрить усыпальницу настоятелей хэнберийского храма, прежде чем внести туда его гроб: всю свою земную жизнь преподобный страшно боялся сырости, и в последние месяцы температура в его жилище держалась на столь высокой отметке, что, возможно (как думали некоторые), это ускорило его конец.

После смерти мистера Маунтфорда второй попечитель приходской церкви представил осиротевшей пастве его преемника мистера Грея, обладателя ученой степени оксфордского Линкольн-колледжа[12]. Естественно, все мы, принадлежа в той или иной мере к семейству Хэнбери, не одобряли выбора второго попечителя. Но когда кто-то из злоязычников пустил слух, будто бы мистер Грей – моравский методист, миледи сказала (и я тому свидетель), что не поверит столь чудовищным обвинениям без неопровержимых доказательств.

Глава вторая

Прежде чем перейти к рассказу о мистере Грее, думаю, надо ближе познакомить вас с особенностями нашей повседневной жизни в Хэнбери. В то время на попечении миледи нас было всего пять душ – пять девиц из хороших семей, связанных родственными узами (хотя бы и дальними) с представителями титулованной знати. Если мы не находились в обществе миледи, нами занималась миссис Медликотт, кроткая маленькая женщина, многолетняя компаньонка миледи и, как мне сказывали, ее отдаленная родня. Родители миссис Медликотт жили в Германии, и по-английски она говорила с сильнейшим акцентом. Другим следствием ее германского воспитания было виртуозное владение всеми видами вышивки и шитья, о которых нынешние мастерицы даже не слыхивали. Она так незаметно умела починить и кружево, и скатерть, и тончайший индийский муслин, и вязаные чулки, что никто не нашел бы места недавней прорехи. Добрая протестантка, миссис Медликотт никогда не пропускала праздничного богослужения в День Гая Фокса[13], хотя искусством рукоделия владела не хуже монашки из какой-нибудь папистской обители. Вот она берет в руки кусок французского батиста – тут несколько нитей вытянет, там вошьет, и в считаные часы гладкая материя превращается в ажурное белое шитье. Так же ловко она управлялась с тяжелым, плотным голландским льном, украшая его простым и крепким кружевом – им были отделаны все салфетки и скатерти в доме миледи. Значительную часть дня мы трудились под ее руководством либо в просторной подсобной комнате-кладовой при кухне, либо (когда корпели над рукоделием) в примыкающей к холлу светлой комнате. Миледи не признавала изделий «с претензией», полагая, что использовать в вышивке цветную нить или гарус позволительно только в качестве детской забавы, но взрослой женщине не пристало увлекаться синим и красным, так как главное удовольствие в работе белошвейки – аккуратные, мелкие, ровные стежки. Со слов миледи мы знали, что старинный гобелен в холле соткан ее прародительницами, жившими еще до Реформации[14] и потому не ведавшими о высокой чистоте вкуса ни в ремесле, ни в религии. Впрочем, современную моду миледи также отвергала. Что это за мода, если высокородные леди берутся шить себе туфли, как повелось с начала нынешнего века? По ее убеждению, подобные причуды были следствием французской революции, которая весьма преуспела в попытках стереть все сословные различия, и вот вам результат: молодые леди благородного происхождения и воспитания возятся с обувными колодками, шилом и воском для нити, будто дочки простого башмачника!