Элизабет Бушан – Бонжур, Софи (страница 7)
В кои-то веки Элис спорить не стала.
– Ну ладно.
У Софи даже настроение немного улучшилось. А Элис вполне миролюбиво сказала:
– На столе в кухне хлеб и «Спам»[13]. Сделай себе сэндвич и не опаздывай.
Она схватила старую свалявшуюся пуховку, попудрилась и гневно уставилась в зеркало: бледно-оранжевая пудра оставила на ее сероватой коже отчетливые следы, похожие на лепестки искусственного воскового цветка. Элис даже голову набок склонила, изучая свое, ставшее незнакомым, лицо. Потом опять принялась перемещать свою шляпку, похожую на дохлого зверька, – на этот раз на затылок. Одновременно она продолжала разговор с Софи.
– Осмелюсь заметить, тебе ведь жить здесь явно не хочется. У преподобного Нокса, правда, иное мнение, да только меня не обманешь.
– Вы правы, мне нужно поскорее отсюда уехать, – согласилась Софи.
– И как, интересно, ты это сделаешь? Девушки у нас просто так из дома не уходят. За исключением тех случаев, когда они совсем оторви-да-брось. – Она сдула на пол просыпавшуюся оранжевую пудру. – Это все влияние твоей матери, полагаю, эти ее вечные разговоры о Париже. – Она вдруг скользнула жадным взглядом по фигуре Софи. – Все время приходилось ей напоминать, что нас совершенно не интересует, откуда она родом.
Двадцать пять лет назад Элис угрожающе приблизилась к красной черте – тридцати годам – не имея никаких видов на будущее, и тут в город приехал Осберт и попросил ее руки.
– Сейчас 1959-й год, – сказала Софи. – Теперь все иначе. Девушки могут сами находить себе работу и самостоятельно оплачивать свое жилье.
– Да неужели? И это
– Но разве мы не вольны сами решать, как нам поступить со своей жизнью?
Элис быстро взглянула в зеркало.
– Разве вы со мной не согласны, миссис Нокс? Разве вам самой не кажется, что это справедливо? – продолжала настаивать Софи.
– А что, разве за свободу выбора можно купить хлеб? – Элис наконец засунула свернутый носовой платочек за обшлаг платья. – Да ведь мы и не свободны. На нас, женщин, у Бога свои планы, бесполезно пытаться их обойти. Между прочим, именно в соответствии с Его планами ты и обязана помогать нам с работой в приходе. Именно с таким прицелом мы когда-то и взяли вас с матерью к себе.
– Но ведь я же не ваша рабыня, миссис Нокс. Во всяком случае, мои цепи не крепче, чем ваши.
– Все-таки ты еще очень глупа, Софи Морель.
Однако Софи уже поняла, что Элис, если уж говорить честно и откровенно, внутренне согласна с тем, что обе они угодили в одну и ту же ловушку.
– И потом, пока тебе не исполнился двадцать один год, за тебя по-прежнему полностью отвечает преподобный отец.
После смерти Камиллы в дом священника явились представители социальных служб с документами на подпись. Софи было семь лет, даже почти восемь, и она не хуже взрослых знала, что такое горе, но возражать не посмела, об этом даже речи быть не могло.
Иногда в качестве упражнений для ума (а подобные упражнения Софи считала весьма полезными), она представляла себе несколько иной вариант развития событий, согласно которому Ноксы действительно проявили доброту и приняли в свой дом пережившую немало горя беременную беженку, вынужденную скитаться. «Они не возражали, когда я призналась, что скоро должна родиться ты, – сказала по-французски Камилла, крепко прижимая к себе Софи. – И пообещали, что если я стану работать у них в доме, они позволят нам обеим остаться. Понимаешь, мы оказались им очень даже нужны. Здесь было так…
«А почему мы не можем уехать и жить вместе с папой?» – спросила Софи.
И горе, которое Камилла старательно скрывала в глубине души, вдруг поднялось на поверхность, и она призналась: «Твой папа в Раю».
«А он хотел туда отправиться? В Рай?»
«Хотел, но не тогда, а гораздо позже. К тому времени, когда он был бы уже совсем старым. Но и он, и я, и многие другие понимали, что должны сражаться за Францию».
«Неужели тебе нравится здесь жить?» – спрашивала Софи, и Камилла отвечала: «Здесь безопасно. Только и всего».
Она рассказывала, что, поселившись здесь, вскоре обнаружила, что буквально каждый ящик комода, каждая полка в шкафу и буфете полны всякого хлама. В кухне на полу валялся мусор. На столе – объедки, оторванные пуговицы, чайная чашка с отбитой ручкой. На плите – ржавые сковородки, чайник без крышки. И весь этот дикий беспорядок сотворили в доме двое взрослых людей, которые, казалось бы, разбирались в вопросах духовности, но обычную жизнь простых смертных ни в грош не ставили.
«В доме твоих бабушки с дедушкой, в Пуатье, где я росла, всегда было очень уютно. – Камилла нечасто вспоминала свое детство, потому что эти воспоминания очень ее расстраивали. – У нас были Мари, которая очень вкусно готовила, и Агнес, которая содержала в порядке нашу одежду. А по воскресеньям Мари специально для меня варила горячий шоколад. Она наливала его в мою любимую чашечку, стелила кружевную салфетку, я садилась за кухонный стол и с наслаждением пила этот шоколад. Я часто его вспоминаю. И еще то, какие в доме царили чистота и порядок. Но смотри, никогда и никому нельзя рассказывать, что мы с тобой говорим о том, какие они здесь неаккуратные. Им будет обидно это слышать».
В те редкие моменты, когда Камилле становилось немного легче, она рассказывала Софи о том, каким был ее отец, Пьер Морель. «Он был высокий, и ты, похоже, будешь довольно высокой. И у него было очень интересное лицо. Хотя я все время над ним подшучивала, говорила, что рот у него слишком велик. Он ко всему относился серьезно, всегда с интересом воспринимал все, что происходит в мире. И очень любил картины. Нрав у него был горячий, но мне это даже нравилось. А он всегда говорил, как здорово ему повезло, что жена у него оказалась настоящим воином».
И о Париже она кое-что рассказывала. «К тому времени, как мне пришлось бежать из Парижа, почти у всех в городе кто-то из родных или знакомых был арестован. Весь наш огромный город был окутан тайнами. Приходилось без конца изобретать какие-то новые пути, чтобы попасть из одного места в другое. Мы старались держаться самых дальних улочек, самых темных переулков, передавали друг другу сведения о наиболее безопасных местах. Хотя опасность грозила отовсюду… – Камилла умолкала, о чем-то вдруг задумавшись, потом снова начинала говорить: – Фашисты жгли картины. Жгли произведения Пикассо и Эрнста… они называли их выродками. Это приводило твоего отца в ярость».
Софи запомнила незнакомое слово:
В воображении семилетней девочки Париж представал как город высоких башен, сверкающей реки и множества собак. Ей, правда, очень хотелось включить в эту картину еще и волшебных лебедей, и колесницы с чудесными конями, но о лебедях и колесницах мать никогда не упоминала.
Под конец очередной истории Софи, сжимая тонкую, одни косточки, руку матери, спрашивала: «Как ты думаешь, наш папа сейчас в Раю?», и замечала в ее глазах мучительную боль и тоску.
«Если ты веришь в Рай, то твой отец там», – говорила Камилла.
«А кто они, те плохие люди, которые его убили?»
«Именно это ты и должна будешь в первую очередь выяснить».
«А где находится Рай?»
«И это тебе придется самой выяснить. Это будет твое собственное приключение».
«Но как же я все это узнаю?»
Камилла не ответила; она все ближе соскальзывала к той опасной черте, что отделяет жизнь от смерти.
А потом Камилла умерла. И Софи пришлось как-то жить дальше – дышать, есть, ходить, разговаривать с людьми. Иной раз, оглядываясь назад, она сама удивлялась, как ей тогда удалось все это пережить.
Осберт и Элис уверяли ее, что «время лечит».
– Моя дорогая… – Осберт, надо отдать ему должное, горевал вполне искренне. – Это такая страшная утрата для всех нас! Но вот что я тебе скажу: Господь всегда заботится о том, чтобы люди могли пережить любые утраты.
Вот только о ней Господь и не собирался заботиться.
Ведь ее мать была беженкой. Бездомной вдовой. Совершенно оторванной от своей французской родни. Но продолжавшей бороться. И очень любившей свою дочь. «Ты моя любимая девочка, ты такая чудесная, что мне все время хочется тебя поцеловать», – говорила Софи мать.
Но ничего не поделаешь – жизнь все-таки продолжалась. И у Софи остались лишь драгоценные воспоминания о том, как она обретала убежище у матери под боком, как та казалась ей теплой оленихой с шелковистой шерстью. А еще она помнила, как крепко сжимала исхудавшую руку Камиллы, как страшно закричала, когда Элис, прокравшись в их комнату, объяснила ей, что мамы больше нет. Да, эти воспоминания по-прежнему жили в ее памяти, но очень многое померкло и расплылось в океане времени.
Тоска по матери превратилась в некую почти религиозную по своей силе убежденность в том, что Камилла все еще где-то рядом, просто прячется, но при этом внимательно следит за ней и все так же сильно ее любит.