Элизабет Боуэн – Плющ оплел ступени (страница 8)
Отель «Звезда» оказался скромным и приятным заведением. Было шесть часов вечера. Они вошли и сели в гостиной. Пили понравилась предусмотрительность Лулу; здесь их никто не узнает, и можно не бояться разговоров, а то и скандала вокруг школы танцев в «Метрополе». Лулу, который провожал дам в спальни, и Джойс, которая часами танцевала с неуклюжими мужчинами, не пристало столь явно оказаться мужчиной и женщиной; их клиенты порицают такие увлечения. Бедняжка Лулу был удручающе красив; плохо одетые посетители откровенно разглядывали его — высокий, стройный, лоб точеный, гладкий, как темная слоновая кость (эти иностранцы особенно выделяются лбами), волнистые волосы, из-под тяжелых прямых век — страстный и робеющий взгляд, прикованный к Джойс. Лулу пошел заказать ужин — что-нибудь легкое, попросили они, рыбу или что-то в этом роде, потом кофе. Пили внезапно встряхнула Джойс за руку.
— Да очнись же, — сказала она. — Неужели ты не можешь никого полюбить?
— Я не хотела ехать — это ты привезла меня… Ну хорошо, дай мне пуховку.
— Ты и так вся в пудре… Румяна — вот что тебе нужно. У тебя есть…
— Нет, ты же знаешь, я ими не пользуюсь. Мажовски терпеть не может, когда румянятся.
— Благодари бога, что Лулу швейцарец. Будь он итальянцем, он бы не позволил тебе сидеть здесь и зевать.
— Нет. Он собирается открыть отель — разве это не ужасно? С двумя собственными фуникулерами. Кажется, на вершине ледника. Вот уж кому не растопить ледник! — Зевок Джойс перешел в смех; она смеялась тихо, печально, почти вопреки себе, прикусив губу и пожимая худыми плечами.
— Над чем вы тут смеетесь? — спросил, вернувшись, Лулу. Они промолчали. Он повел их в столовую, где никого не было, даже официантки. Лулу шел к столику, легко обхватив Джойс за талию. Когда он выдвигал для нее стул, ей пришлось отступить на шаг, и она почти прижалась к нему. Ничуть не смутившись, Пили с любопытством смотрела на них. Все трое замерли, наблюдая друг за другом. Что-то в глазах Пили сказало Лулу, что медлить позорно. Он привлек к себе Джойс и дважды поцеловал в щеку, туда, где порой появлялась узкая полоска румянца. Пили рассмеялась, неуверенно рассмеялась и Джойс. Лулу смущенно улыбался. Они сели за столик. Джойс расстегнула шубу и спустила ее с плеч, открыв шею и мягкий, присборенный вырез гиацинтового платья. В свете свисающей над ними лампы в ее глазах мерцали холодные светлые сумерки.
— Вы видели, как я расправилась с этой девчонкой? — оживленно спросила она, повернувшись к Лулу. — Вы же стояли в дверях и должны были видеть. Я была ужасна. Пили считает, что я была ужасна.
— С какой девчонкой? — переспросил Лулу, а глаза его робко вопрошали: «Кто? О чем мы? Ты ли это? Мне нужна ты».
— Объясни же ему, Пили.
— Она говорит о толстой рыжей Мэннинг. Я только предупредила: «Не показывай всем, что ты ее ненавидишь».
— Но я действительно ее ненавижу. Разве это не ужасно? Я заставила ее танцевать, пока она не заревела. И все-таки я ее научила.
Пили пристально посмотрела на возбужденное лицо Джойс.
— Ну вот и проснулась, — заметила она Лулу. — Я бы даже сказала, что у ней появился аппетит.
Но вскоре Джойс снова сникла, она потухла, как крыши в тумане. Ее рука под столом безжизненно лежала в руке Лулу. Как думала Джин Джоунс, будто вовсе и не человек.
После ужина они медленно шли к гавани в поисках такси. Соленый воздух мягко обвевал их, свет фонарей проступал в тумане бледными пятнами. Был час прилива. Слева, под пеленой тумана, чмокала темная блестящая вода, упруго ударяя о набережную. Вдоль берега на низких столбиках висели цепи. Пили подошла к краю и заглянула в воду, небрежно раскачивая коленом позвякивающую цепь.
— Интересно, что бы вы сделали, если бы я свалилась в воду и даже не булькнула?
— О, Пили!
— Нет, я, разумеется, не собираюсь, я не из таких. Но все-таки интересно…
В ее голосе звучало презрение к тем двоим, и тут ее насторожила тишина за спиной; она оглянулась, высматривая, куда они делись. Лулу увлек Джойс подальше от света фонаря… Он был не так уж не похож на итальянца. Они стояли тесно обнявшись, но вот Лулу со стоном отступил. Джойс растерянно постояла, подняв воротник шубы и оглядываясь; она искала Пили. Они двинулись друг другу навстречу. Пили подумала: «Что там происходит?», но Джойс только сказала:
— Надо такси поймать. Нет сил. Пили, я просто мертвая!
Они долго ехали от гавани к Центральному вокзалу. Молчали. Лулу сидел, свесив руки с колен; он то сжимал руки, то потирал их. Джойс все ниже погружалась в огромный меховой воротник шубы. Такси круто повернуло, и от резкого толчка Джойс, качнувшись, припала к плечу Пили. Не отстранилась, а безвольная, спящая прижалась к ней. Пили, чтобы поддержать ее, вытянула руку вдоль спинки сиденья. Они всегда так возвращались домой. Яркий свет кинотеатра, пронзительный, как трубный глас, озарил кабину, личико спящей, шляпку, сползшую на один глаз. Лулу, вздрогнув, громко сказал:
— Это несправедливо!
— Тише!.. Все всегда несправедливо.
— Через полтора месяца я возвращаюсь в Швейцарию. А ее разве это волнует? Ничуть. Ты не отпускаешь ее от себя, а дни проходят.
— Ты и я, ты и она, она и я — все мы рано или поздно забудем друг друга. Такова жизнь.
— Тебя это не огорчает?
— Не очень.
— Пили…
— А?…
— Пили… Я… позволь мне только…
Она кивнула. Несколько минут они осторожно перемещались, балансировали, протискивались; они менялись местами, будто были в лодке. Пили поддерживала Джойс, но вот рука Лулу обхватила Джойс за плечи. Джойс не шелохнулась. Она тихонько лежала, пока они суетились, перешептывались, тяжело дышали.
— Не трогай голову, а то разбудишь — не надо, Лулу. Пусть лежит свободно, она сама пристроится. Просто поддерживай ее рукой, вот так, и не напрягайся. Возьми с другой стороны, а то она откинется назад… Ты скоро весь онемеешь — я всегда ужасно затекаю. Не двигайся, так хуже, просто постарайся расслабиться…
Джойс вздохнула. Ее сонное тело теснее прижалось к Лулу, голова юркнула в ямку на плече — «пристроилась». Джойс снова вздохнула, прижалась щекой к его груди; она отдыхала. Лулу склонился над ней, едва дыша; его подбородок почти касался маленькой черной шляпки.
Джойс улыбалась. Новое ощущение жизни, пробуждение души смягчили линию рта. Лицо во сне просияло, оживилось… Она танцевала с Марджери Мэннинг. «Я изничтожу тебя, изничтожу», — слова как удары кинжала. В суженных глазах Марджери что-то вспыхнуло, и она упала без чувств… Джойс улыбалась во сне.
ПЛЮЩ ОПЛЕЛ СТУПЕНИ
Плющ совсем оплел, засосал ступени и, притворно неистовствуя, словно обрушивался с них лавиной. Плющ оплел дверь, кустился под крыльцом, над крыльцом. Он совсем занес, он поглотил целиком половину высокого, на два крыла, дома — с самого низа и до конька крыши. Он был как густое, плотное дерево, и он от собственной тяжести топорщился и обвисал. О числе и величине упрятанных под плющом окон оставалось гадать по окнам в другом крыле. Но те, хоть и открытые взгляду, были совершенно незрячи — что-то темное, похожее на металл, накрепко опечатало рамы. Дом, не старый дом, был тускло-кирпичный, отделан камнем.
В довершенье всего на плюще теперь висели гроздья сочных бледно-зеленых ягод. В этом плодородии было что-то чрезмерное и грубое. Смущало, что такой урожай мог взойти на кирпиче и камнях. Если б не твердые доводы разума, хотелось бы думать, что окна под пущей не заколочены, подобно собратьям, и жадные побеги пронырливо влезли в дом и чем-то кормятся там.
Дом явственно погибал под плющом. Сколько еще надо б длиться войне, чтобы он окончательно в нем задохнулся? А дом был приличный, и вокруг сохранялось некое подобие порядка — тем более все это выглядело странно. Дом миссис Николсон всегда занимал особое место — он стоял, во-первых, отдельно, тогда как соседи его, столь же приличные, стояли парами или даже в ряд по четыре; во-вторых, он был последний на улице; наконец, он соседствовал с театром, стоя к нему фасадом под прямым углом. Театр за пологой дугою газона венчал и одновременно замыкал улицу, которая от него бежала к нависавшей над морем набережной. Дом не только отличался этим лестным расположением, но всегда был как-то особенно сам по себе. И, возможно, совсем не странно и даже справедливо, что он был обречен своей мрачной участи.
Улица была — во всяком случае, прежде — одной из самых фешенебельных в Саутстауне, и в избранный круг особняков лишь робко вторгались частные гостиницы. Утратив былой блеск, она и вовсе перестала существовать — ей ничего иного не оставалось. Когда-то вдоль тротуаров и вдоль огороженной лужайки, делившей улицу надвое, были посажены рядами каштаны; ограду, как и все прочее из железа, сняли давно; и лужайка поросла ржавой, очень высокой травой, и трава перепуталась с ржавой колючей проволокой. На эту траву, на проволоку и на бетонные пирамиды, воздвигнутые для отпора захватчику и за четыре года ожидания глубоко осевшие в землю, каштаны теперь роняли листву.
Упадок начался с исхода летом 1940 года, когда Саутстаун был объявлен линией фронта. Дома со стороны моря, как и по набережной, все реквизировали, а дома со стороны театра стояли пустые. Там и сям где крыльцо, где балюстрада обвалились, круша их, в садовые заросли, но не было настоящих развалин. Бомбы и снаряды щадили улицу, а действие взрывных волн, вообще ощутимое в Саутстауне, здесь замечалось как раз меньше, чем запустение и упадок. Шел сентябрь сорок четвертого, и поворот военного счастья, одна за другой победы над немцами отчего-то придали Саутстауну вид разоренного города. За лето вывели почти все войска, и вместе с солдатами ушла последняя натужная живость. Зенитные батареи в этом месяце переводили по берегу в другие места. В самые же последние дни пушки из-за Ла-Манша умолкли, положив конец любовной игре со смертью; с прекращеньем обстрелов жизнь лишилась ободряющих встрясок, выдохлась и едва влачилась. Возле заколоченных магазине, вдоль набережной, на улицах, скверах, на перекрестках обосновалась и росла пустота. Зону открыли, но никто почти пока не приезжал.