Элизабет Арним – Мистер Скеффингтон (страница 30)
Фанни вела себя как законченная эгоистка, и нет ей прощения. Как загладить вину? Никак, это ясно. Ясно также, что больше она не увидит Кондерлея. Не хотелось говорить об этом напрямик даже в мыслях, но в глубине души Фанни знала: так и есть. Эта книга закрыта навсегда. Дочитан коротенький эпилог к истории двадцатилетней давности; эпилог имел место в Упсвиче, и вот ему конец. Печально, очень печально: в жизни Фанни образовалась еще одна промоина, схлынул восторг удачного побега, погас огонь гнева на себя – и внутри что-то сдулось, и вот ей холодно, бесприютно, горько.
Мелькнула за окном изгородь, выхваченная светом фар; мелькнула и снова исчезла во тьме. «Вот и в моей жизни так», – подумалось Фанни. Удрученная, желая расшевелить себя, она задалась вопросом: разве это не абсурд – сдуваться из-за Джима, без которого она прекрасно жила столько лет? Теперь он всего-навсего добродушный и растерянный старик – приноравливается, как умеет, к меркнущему свету, и скукой овеян закат его дней. Признавая это, не сомневаясь, что так оно и есть, Фанни тем не менее не могла отделаться вот от какого ощущения: если бы слой за слоем снять с Джима всю патину лет, он стал бы прежним – тем, кто таскал ей цветы целыми охапками, кто, ошалев от страсти, кормил ее яйцами ржанки, когда им цены не было.
Фанни могла бы добавить (но не добавила), что этот человек для нее только и жил, что едва не умер после расставания с нею. Инстинктивно она отмела эти печальные факты, тем более что сейчас они вызывали только усмешку. Кто разглядел бы в бедном старом Джиме былое кипение жизни – тот градус, при котором умирают? И слоев патины с него не снимешь, и оставаться ему замурованным в эти двадцать лет, спеленатым ими, словно мумия. И вообще повторения никому не нужны – как бы одиноко и пусто не было на душе. Мысли Фанни перекинулись на другого ее обожателя – с ним ее ненадолго хватило, ибо, стоило ему прервать любовный вздор и заговорить о чем-нибудь с любовью не связанном, Фанни не понимала ни слова. Так вот этот обожатель упорно утверждал, будто прошлое на самом деле не менее настоящее, чем настоящее, и достаточно Фанни только взглянуть на него (прошлое) под нужным углом, как она обнаружит, что делает все то же самое, что делала раньше. По логике этого зануды, Фанни и сейчас держит охапку Джимовых цветов, поглощает за Джимов счет яйца ржанки (что за гадкая мысль!), а бедняга Джим до сих пор при смерти из-за расставания с нею.
Вот жалкий удел. Если в такое верить, вообще ни на что не решишься из страха перед бесконечными повторениями. Поистине повторения отвратительны. А Джим как раз и стал повторением себя самого. Петли его удушливой преданности множились вокруг Фанни – естественно, она рвалась прочь. Джим, по сути, вынудил ее искать спасения – бежать «туда, где буйство трав и свежесть вод»[16] (буйство и свежесть воплощал собой Эдвард). И нельзя сейчас – лишь потому, что за окнами темень, что Фанни устала и постарела, – забывать об этом и будоражить в себе сентиментальные чувства касательно Джима. Надо радоваться, что Джим свободен от обременительных эмоций, что доволен жизнью с Одри – вот что будет правильно, и вот какие чувства к Джиму должна культивировать Фанни. Вдобавок Джим никогда не будет одинок – это ужасное состояние не заденет его даже краем. Из них двоих одиночество грозит ей. Где любящий спутник остатка жизни, для которого Фанни – всех важнее и прекрасней? Нет его. Совсем наоборот: Фанни, наверное, слишком долго была всех важнее и прекраснее для слишком многих, иначе почему она с такой скоростью превращается просто в бедняжку Фанни? Она это чувствовала, она это знала; и это было ужасно. Ничего – сейчас Фанни отгонит тяжкую мысль. Она еще немного подумает о Джиме – ровно столько, чтобы успеть благословить его, сказать ему «прощай» и наконец-то уже забыть его – навсегда.
– Прощай, Джим, – шепнула Фанни, но не остановилась на этом, а, склонив голову, продолжила обряд расставания: – Прощай, милый Джим, душа моя; прощай, о ты, которого я знавала. Спасибо за все, и да хранит тебя Господь.
Кондерлей в это время сидел в упсвичской столовой, залитой мягким светом, поглощал превосходный ужин и созерцал букет свежайших гвоздик, разноцветные свечи, фамильное серебро и восхитительные старинные кондерлеевские бокалы (все убранство – в честь Фанни). Кондерлей расслабился в атмосфере восстановленной гармонии, разомлел от любви к будущему малышу (которого, как выяснилось позднее, вовсе и не носила под сердцем Одри), понятия не имея, что та, в которой некогда заключалась вся его жизнь, успела его благословить, поблагодарить и распрощаться с ним – и все это в холоде и темноте автомобиля, где-то между Колчестером и Челмсфордом.
Тем не менее, поднимая бокал с намерением осушить его за здоровье своей жены, которая обрадовалась бы сему жесту куда больше, если бы была уверена насчет малыша (Кукхемы как раз с энтузиазмом пересказывали друг другу вещи давно известные – то есть момент был самый подходящий, почти интимный), Кондерлей вдруг заколебался, поставил бокал на стол. В лице его появилось смятение.
«Боже, что я снова сделала не так?» – мысленно всполошилась Одри, но припомнив, что с самого примирения в спальне она была как шелковая, успокоилась, подняла свой бокал, улыбнулась с надеждой и произнесла:
– Итак, Джим?
– Я просто подумал… – начал Кондерлей, осекся и снова напрягся лицом.
Фразу он так и не закончил. И ни за чье здоровье не выпил, ибо мысль Кондерлеева (отмеченная последним отголоском боли) была: «Бедная, бедная Фанни».
Глава 6
Тем вечером в ист-эндском районе под названием Бетнал-Грин, которого Фанни было не миновать по дороге в «Кларидж», имела место воскресная проповедь. Читал ее некто Хислуп, которым, было время, Фанни интересовалась по двум причинам – во-первых, он ее обожал, во-вторых, обладал золотым голосом.
Ретивый в вере, Хислуп проповедовал не в церковных стенах, а прямо в переулке Банбери-Мьюз. Собралась изрядная толпа – людей привлекло природное красноречие отца Хислупа, подогретое пылкой убежденностью, что проповедь есть один из путей к спасению. В воскресные великопостные вечера отец Хислуп, отслужив в здании миссии, покидал тесные жестяные стены[17] и, облаченный в рясу, с мерцающим распятием в вытянутой руке, взбирался на стул (который предоставляло и поддерживало какое-нибудь духовное чадо), и тотчас, без паузы, необходимой, чтобы настроиться, из уст его начинал струиться бальзам утешения, ободрения и надежды, лиясь прямо в жаждущие уши бедняков. В переулке нес дежурство полисмен, однако проповеди не мешал, а лишь следил, чтобы толпа не выплеснулась на главную улицу, ибо и полисмену хотелось послушать отца Хислупа, ведь слова его проникали прямо в сердце, а люди в большинстве своем не прочь спастись.
Фанни, прибитая раскаянием, была именно в том настроении, когда любой спаситель весьма кстати. Едва ее шофер подрулил к месту впадения переулка Банбери-Мьюз в главную улицу, перед автомобилем остановился трамвай. Возникла вынужденная заминка, и Фанни, рассеянно глядя в окно, вдруг, к своему изумлению, увидела стул. На стуле, всего в нескольких ярдах от автомобиля Фанни, патетически потрясал рукой тот, кто иногда фигурировал в ее мыслях как «милый малютка Майлз». В тот же самый миг и с той же степенью изумления узнала проповедника и Мэнби.
– Бог мой, да ведь это ’Ислуп![18] – воскликнула Мэнби, обращаясь к шоферу. – Тот самый, что обхаживал ее светлость. – И добавила: – Вот те на! – (Ибо у нее отец Хислуп ассоциировался исключительно с обедами на Чарлз-стрит, с цветами, регулярно посылаемыми миледи, да с не менее регулярными визитами).
Что касается Фанни, для нее налицо было одно из таинственных совпадений, иногда преподносимых судьбой. Потрясенная, Фанни живо усмотрела в этой встрече некий знак и опустила окно в надежде услышать, что говорит ее давний обожатель.
Слов было не разобрать; впрочем, не вызывало сомнений, что обожатель блещет красноречием. Об этом свидетельствовали физиономии слушателей – все, как одна, вдохновенные. Фанни такого не ожидала: малютка Майлз помнился ей застенчивым молчуном – в прежние времена предпочитал вбирать глазами ее красу, а не разговаривать, зато, если уж размыкал уста, ласкал слух дивным, поистине золотым голосом – буквально дрожь шла по позвоночнику. В такие моменты ей представлялись горы спелых абрикосов и инжира, исходящего густым соком. В первый раз Майлз нарушил молчание, виной которому был любовный шок, для того, чтобы спросить, нельзя ли ему называть предмет своей любви просто «Фанни», и показалось, что никогда не слышала более красивого имени. Когда же, несколько дней спустя, Майлз после внутренней борьбы (конечно, борьба имела место, даром что проходила в безмолвии) признался, что боготворит Фанни, от нескольких этих слов сами стены как бы затрепетали, будто отражая звуки райской мелодии.
Теперь она с большим интересом смотрела на малютку Майлза. Вот кто ей поможет. Если малютка Майзл столь убедительно говорит о вечной жизни (а он говорит убедительно, судя по лицам слушателей), почему бы ему не излить толику своей убедительности на Фанни? Возможно, ей сейчас нужна именно религия, даром что перспектива бухнуться на колени и не кажется вдохновляющей. Ну да ладно: если от этого полегчает, если мысли примут иное направление, если Фанни перестанет мусолить злую шутку, что сыграл с ней возраст, тогда, наверное, стоит попробовать. Всего несколько минут назад ее шофер превысил скорость и едва не угодил в кювет, и первым импульсом Фанни было постучать в стеклянную перегородку, рассчитать лихача и найти на его место человека посолиднее – такого, с которым она могла бы не думать о своей безопасности. И тотчас, под влиянием общего мрачного настроя, Фанни задалась вопросом: а зачем, собственно, ей эта самая безопасность? Для чего и для кого женщине в шкуре Фанни – изношенной за пятьдесят лет шкуре – беречь себя? Так вот если религия защитит Фанни от этих пораженческих соображений, если будет успешно дурачить (ой, то есть уверять) в том, что при известном старании ее душа способна сделаться столь же прекрасной, сколь еще недавно была прекрасна ее бренная оболочка (разумеется, то будет красота иного рода), и что душе сделаются доступны все прежние радости (опять же иного рода), и отроется некий смысл, и станет ясно, зачем и чем жить дальше, тогда она, пожалуй, попробует. Конечно, при содействии Майлза.