Элизабет Арним – Мистер Скеффингтон (страница 25)
Дальняя родственница Одри, вышедшая замуж за ливерпульского бизнесмена, считала, что в жизни разбираются только жители портовых городов. Так вот эта родственница однажды сказала Одри: если, мол, твой Джим станет нехарактерно внимателен и заботлив – значит, дело нечисто. Теперь Одри вспомнила об этом. Тогда, давно, предостережение моментально вылетело у нее из головы. Одри не вспоминала о нем несколько лет – повода не было. И вот повод возник – и предостережение всплыло само собой. Если муж вдруг взялся делать жене подарки (говорила родственница) – тут надо глядеть в оба. Если же подарки ценные – например, ни с того ни с сего муж преподносит жемчужное ожерелье, – готовься к худшему.
«Драгоценности всегда означают интрижку на стороне, – наставляла родственница. – Конечно, бывают особые случаи – например, рождение долгожданного наследника. За него муж вполне может отблагодарить жену драгоценным колье или браслетом. Однако помни, Одри, милочка: если получишь нечто подобное просто так, сразу обращайся в сыскную контору».
Что ж, Джим никогда не дарил Одри ни жемчугов, ни бриллиантов, ни чего другого в таком духе. Подарки Джима (преподносимые только на Рождество и день рождения), как правило, представляли собой томики стихов (переплет нарядный, но все-таки не из юфти – юфть навела бы Одри на нехорошие мысли). Или Джим дарил чернильную ручку – не с золотым, а с простым пером (золотое перо было бы подозрительно). А однажды Джим купил Одри садовую лопатку. В списке его подарков садовая лопатка занимала низшее место – стало быть, по логике ливерпульской родственницы, являлась главным показателем верности. Не будь Джим верен Одри в поступках и чист пред нею в самых сокровенных мыслях, разве преподнес бы он ей садовую лопатку? Вот почему Одри приняла ее с восторгом, немало удивившим дарителя.
Словом, подарки Джима не вызывают ни подозрений, ни даже тени беспокойства, сказала себе Одри, разливая чай. А вот внезапная его заботливость определенно наводит на мысли. Это так не в стиле Джима – принести рабочую корзинку, подать подушечку. А милая мамочка, как нарочно, живет ужасно далеко. Вот бы поговорить с ней, поинтересоваться (не упоминая Джима, конечно, ибо Джим – предмет поклонения, а не разговоров), не случалось ли папочке внезапно стать очень-очень внимательным, и, если случалось, значило ли это, что его мысли уклонились от семейного фарватера? Одри страстно желала, чтобы мамочка почаще выбиралась к ним в Упсвич, чтобы Фанни сидела у себя в Лондоне и чтобы Джим никогда-никогда не знал других женщин. И вот, объятая этим страстным желанием, Одри разливает чай по двум чашкам – Джима и гостьи (уже сам этот акт – насмешка судьбы) – и слышит голос Фанни:
– Нет, Джим, душа моя, спасибо, не нужно.
«Душа моя»? Одри едва не уронила чайник. Леди Франсес, о которой всего неделю назад Одри знать не знала, и впрямь только что обратилась к Джиму – к ее Джиму, ее дорогому, единственному Джиму – со словами «душа моя»? Да что между ними происходит? Что между ними было раньше?
Безмерно потрясенная, Одри перевела взгляд с Фанни на Джима и обнаружила, что Джим тоже потрясен. Во всяком случае, он спрятал глаза и притворился, что очень занят: мажет масло на хлеб, – что само по себе было на него не похоже и, конечно, укрепило Одри в подозрениях. Джим никогда не ел хлеба с маслом. Теперь хлеб с маслом он использовал как щит.
Фанни, у которой был большой опыт по части жен, давно выучилась шестым чувством улавливать их эмоции. Она видела, как взгляд Одри метнулся от нее к Джиму и как трусливо затрепыхался, принялся искать спасения в масленке взгляд Джима. Старый болван, подосадовала Фанни: с головой себя выдал. Пришлось обернуться к Одри и пропеть (умело подчеркивая разницу в возрасте), что в ее дни обращение «душа моя» в известных кругах было общепринятым.
– Французы ведь называют друг друга «мсье» и «мадам», – объяснила Фанни. – Вот и в нашем кругу каждый называл каждого «душа моя».
– Тогда лучше бы вы называли Джима «мсье», – неожиданно для себя выпалила Одри.
Фанни опешила. И Кондерлей опешил. Обоих потрясла эта отчаянная храбрость куропатки, что защищает своих птенцов. Блажен муж, подумалось Кондерлею, чья жена умеет скрывать свою худшую сторону; блаженнее тот, у чьей жены обе стороны – лучшие. Кондерлей сконцентрировался на этой мысли и развил ее, когда Фанни заговорила с Одри примирительным тоном (правильно воспитанная жена не нуждается в примирительном тоне, по крайней мере на людях).
– Но, душа моя, – начала было Фанни, однако Одри прервала ее, с довольно громким звуком поставив чайник на поднос и отчеканив с неумолимой прямотой существа некогда робкого, но доведенного до отчаяния:
– Полагаю, вы хотели сказать «мадам»?
Кондерлей не на шутку рассердился. Он не был готов к столкновению с худшей стороной. Во всяком случае, не здесь, не в зале. Если где с нею и сталкиваться (хотя лучше бы не сталкиваться нигде), так есть более подходящие места: супружеская спальня, к примеру, когда двери закрыты, когда весь дом уже отошел ко сну, – но никак не здесь, не за столом, накрытым к чаю, и не перед гостьей, тем более что эта гостья – Фанни. Словом, Кондерлей ощутил странное желание немедленно повидать тестя с тещей и раскритиковать их методы воспитания. Он злился на Фанни – зачем она сглупила, зачем сказала «душа моя»? Сам-то Кондерлей ни разу не ляпнул «душа моя», сам-то он был крайне осторожен, не дал старой привычке взять верх. Кондерлей злился и на Одри, мысленно сравнивал ее с неотшлифованным алмазиком, с ежиком и с дикобразиком – то есть со всеми нелюбезными, колючими, ершистыми существами. Злился он и на себя за неподобающее чувство облегчения, что со вчерашнего дня охватывало его в присутствии Одри. Ибо зачем ему это облегчение? Разве можно быть более надежным и непорочным в поступках и чувствах, чем он, Кондерлей? А если он и держал Фанни за руку, так исключительно из жалости, исключительно как старинный ее друг; и разве не выпустил он эту руку, едва они с Фанни вступили в зону видимости из окон дома?
– Одри, дорогая, – начал Кондерлей, но растерялся и не знал, как продолжить. В голове крутилась единственная фраза, и ею-то Кондерлей свою краткую речь и закончил: – В самом деле!
– Джим, это ведь как дважды два! – воскликнула Одри, упорствуя в проявлении худшей стороны и вдохновенно защищаясь. – Ни одной женщине не понравится, если ее мужа назовут «душа моя», а если у мужа еще и вид такой… – Одри хотела сказать «виноватый», но еле-еле сдержалась. – Извините за неумышленную грубость, – продолжила она с вызовом, который противоречил сути ее слов. – Просто я совершенно уверена, что это как дважды два, и вдобавок знаю, что мамочка была бы того же мнения.
И Одри принялась энергично и шумно передвигать на подносе чашки с блюдцами. «Зачем? – думала Фанни. – Чтобы не потерять остатки самообладания? Или чтобы не разрыдаться?» Вот будет кошмар, если она разрыдается, бедная глупышка. Фанни и так уже в самом нехарактерном для себя состоянии, а от рыданий Одри ее смущение сделается безнадежным.
– Послушайте, дети, – заговорила Фанни, – есть две вещи, которые, пожалуй, помогут избежать ссоры…
– Я ни с кем не ссорюсь, – горячо возразила Одри и прямо-таки загрохотала чашками.
– Стало быть, пререкаетесь.
– Неправда – не пререкаюсь! – И Одри опрокинула молочник – не нарочно, разумеется.
– В самом деле, Одри, – завел Кондерлей, созерцая белую лужицу.
– Что бы вы там ни делали, на этот случай есть две вещи… – продолжила Фанни. – Первое: яблоко раздора – то есть я – может немедленно отправиться восвояси. Второе: яблоко раздора может остаться на условленный срок и с этой минуты обращаться к вашему мужу не иначе как «мсье Джим».
– Теперь вы надо мной издеваетесь, – воскликнула Одри, выхватила носовой платок и принялась рьяно вытирать молоко.
– Клянусь, что нет, – сказала Фанни.
А Кондерлей, вновь заняв себя намазыванием масла на хлеб, мысленно повторял: «Что за прискорбное отсутствие взаимопонимания!» – то есть фразу, которая для близких ко двору особ является эквивалентом куда более грубой: «Так и так вас обеих, чертовы куклы!»
И тут пришло спасение – точнее, троим участникам сцены показалось, что оно пришло, – ибо в зал ворвались сначала оживленные голоса, а вслед за ними и бодрые, разгоряченные их обладатели.
Их было четверо. Они носили фамилию Кукхем и доводились Одри отцом, матушкой и парой незамужних сестриц. Истинное чудо, учитывая добрую сотню миль между домом Кукхемов и Упсвичем, преклонный возраст кукхемовского автомобиля, готового развалиться в любой момент, и дороговизну бензина. Кукхемы никогда не заглядывали на часок-другой, а приезжали периодически, по графику, раза три в год, с чемоданами, и гостили ровно неделю.
Зимняя их неделя приходилась на Рождество, и теперь их ждали не раньше Пасхи. Тем удивительнее, что они приехали, кажется, посланные самим Небом, когда Одри нуждалась в них более всего. Она бросилась матери на шею, словно в истерическом припадке, покуда отец и незамужние сестрицы на три бодрых голоса объясняли свое приезд: погода, говорили они, выдалась такая восхитительная, они не устояли перед соблазном устроить пикник, а поскольку место для пикника выбрали по пути в Упсвич, то решили в кои-то веки не думать о цене на бензин, заправить полный бак и нагрянуть к милым Джиму и Одри; обратно они поедут вечером, в лунном свете – что, конечно, сделает этот день одним из самых незабываемых.