Элисон Маклауд – Нежность (страница 85)
Из Бюро позвонили в тот же вечер, без четверти десять. Хардинг лежал в кровати и читал запрещенную книгу. Гуверу понадобилось меньше суток.
Звонил Говард Джонсон из Вашингтонского оперативного отделения. Звонок продолжался меньше трех минут. Джонсон говорил безлично и раздраженно. Он жевал жвачку.
–
Сенатор Кеннеди позвонил Гуверу напрямую сегодня днем, откуда-то из Калифорнии.
Хардингу велели сдать служебный значок, револьвер, кобуру и все брошюры с инструкциями. Нет, он не может отвезти их в Вашингтон сам. Существует протокол. На следующее утро в 10:00 в мотель приедет агент из Бостона. Хардинг должен все приготовить заранее – в том числе расписки за оплату номера в мотеле вплоть до Дня Труда, но не включая сам этот день. Ему выплатят жалованье до конца месяца. Характеристики, то есть рекомендаций для будущего устройства на работу, он не получит.
Пока Джонсон говорил, Хардинг снова видел ее – такой, какой она впервые явилась ему тем утром: струи воды на коже, спина вздымается из волны, выпуклость позвонков.
Он знал, что без толку, но все равно сказал:
– Это недоразумение.
– Ты ее фотографировал, когда она купалась. Среди бела дня.
– Я что, совсем идиот?
Он принялся расчесывать раздраженную кожу на руке.
– Знаешь что, Хардинг, оказалось, что сенаторша тоже не идиотка. Далеко не идиотка. Сенатор Кеннеди сказал, что при этом были свидетели. Он сам их расспросил. Они сидели совсем рядом на пляже и всё видели. Подумай-ка об этом на досуге. Подумай о том, как ты просрал элементарное задание, которое я тебе поднес на тарелочке.
И всё. Говард Джонсон повесил трубку.
Он снова опустил взгляд в книгу. Она все еще была у него в руках, раскрытая на той же странице, которую он читал, когда разверзлась пропасть – безумный оскаленный осколками разлом, разделивший всю жизнь на «до» и «после». Он ожидал нагоняя, выговора, возможно – с занесением в личное дело.
Но не этого.
Он лежал оглушенный, обмякший, чувствуя только, как горит кожа.
Со страницы всплыла одна строка: «Она ощутила прикосновение: рука, нежная, беспомощная перед собственным желанием, шарила по ее телу»225.
Рука.
Его руки.
Ну конечно, руки.
То, что его взяли в Бюро, означало: он обладает средней, непримечательной внешностью. «Без особых примет», значилось в его бюдосье. При поступлении на работу в Бюро это оказалось преимуществом.
Правда, его руки иногда привлекали внимание, но он научился это скрадывать, прятать под одеждой: прикрытие в буквальном смысле слова. То есть – до слушания в мае. До того, как она неожиданно бросила ему на ходу: «Говорят, раскрывать зонтик в помещении – плохая примета».
В тот день она захватила его врасплох. Она так держится, что обезоруживает человека. Кроме того, он был вынужден возиться с фотоаппаратом, спрятанным в ручке зонтика, – видоискателя-то нет. Нашарив наконец спусковую кнопку, он сделал несколько снимков наугад, не ожидая вообще никакого результата. Она даже толком не остановилась на выходе из зала.
Она из тех, кто подмечает разные вещи. Детали. Теперь он это про нее знает. Он и сам такой же. Это чувствовалось по тому, как она организовала съемки, когда на Ирвинг-авеню являлись фотографы из прессы.
Она вспомнила – его руки.
Ну конечно. В то утро на пляже, когда они выбрались из воды, он отпустил ее руку не сразу, а лишь уверившись, что она твердо стоит на земле.
Она ничего не сказала. Она тоже умела держать фасад. Пошла домой вместе с миссис Клайд и няней. А потом улизнула с торжественного семейного обеда в полном составе по случаю Дня Труда, чтобы позвонить мужу в Калифорнию – ранним утром по времени западного побережья – и поднять тревогу.
С часу Хардинг снова заступил на пост на Ирвинг-авеню. Она воспользовалась телефоном, стоящим в «рабочем углу» тестя, словно подозревала, что он, «охранник», подслушивает. Конечно, она не знала о жучках, установленных в ее собственном доме. Но знала теперь, что агент Хардинг, по ее собственному выражению, шпион. Она вычислила, что он не может быть сотрудником Секретной службы. Бюро она ни за что не заподозрила бы – ведь это
– Русские за нами следят, – должно быть, выдохнула она в трубку.
Потому что – ну не могут же за нами следить свои.
Она не могла рассказать мужу все, иначе открылось бы, что она тайно побывала на слушании по поводу неприличной книги, пока муж разъезжал в предвыборной кампании, стараясь заручиться голосами в домах профсоюзов и на сельских ярмарках. Она могла рассказать ему только о съемках на пляже сегодня утром и о жалкой отговорке, к которой прибег агент: «Я фотографировал природу». Шпион. Подослан Советами.
Наверняка в описании утренней сцены она преувеличивала, чтобы добиться нужного результата. Ее трудно винить. Но Кеннеди, хоть и не знает всего, понял достаточно. Через голову Секретной службы он связался напрямую с Гувером и сообщил ему об агенте, якобы сотруднике Секретной службы – последнего оплота спокойствия всех ведущих политиков мира.
Из рассказа жены сенатор должен был понять абсолютно ясно, что агент Хардинг – человек Гувера: что, топчась у них на клумбе и у ворот, он не только охранял жену Кеннеди, но и следил за ней, а руководили им откуда-то сверху. Это означало Бюро, а это, в свою очередь, означало, что Гувер вторгается даже в их частную жизнь. Господи помилуй.
Телефонный разговор между западным побережьем и восточным, вероятно, проходил примерно следующим образом. Сначала сенатор риторически осведомился, насколько низко может пасть Гувер. Логично при сложившихся обстоятельствах. Однако, подумал Хардинг, человек вроде сенатора не должен задавать подобных вопросов.
Потому что не хочет знать ответ.
Вероятно, Кеннеди пригрозил обнародовать темные делишки Гувера, но оба знали, что эта угроза пустая. Сенатор знает, что у Гувера на него собрано огромное досье за много лет. Бесчисленные туго набитые папки. Мили магнитофонной пленки. Сенатор знает об этом, потому что Гувер позаботился, чтобы он знал, – но ровно столько, сколько нужно, и не больше.
Все же для Директора их разговор наверняка тоже даром не прошел. Даже в шоке той ночи Хардинг это понимал. Послеобеденный звонок Кеннеди застал его врасплох и наверняка разъярил, особенно потому, что, по всей вероятности, прервал священный распорядок: по воскресеньям после обеда директор играл с Толсоном в триктрак у себя на веранде.
Директорские приступы ярости давно вошли в легенду. Когда Гувер впадал в истерику, его нельзя было успокоить никаким теплым молоком, которое приносила Энни. Имело значение только то, что сотрудник Бюро спалился. Бюро оплошало. Засветилось.
Иначе никак нельзя объяснить, почему все произошло так быстро: почему Хардинга уволили в десять вечера в воскресенье, в выходные Дня Труда, по личному приказу Директора.
Никогда не компрометируй Бюро.
Таково было главное правило.
Он снова перебрал в уме события: первая волна сбивает их с ног; ее пятки в кипящем придонном слое; долгие сотрясающие удары сердца – идущее время. Потом ее рука под водой хватает его руку – и неописуемое облегчение.
Между ними существовала человеческая связь. Хрупкая, но реальная.
А теперь прервалась.
Она ему ничем не обязана. Вообще ничем.
Когда она первый раз потребовала, чтобы он отдал пленку, он хотел во всем признаться – рассказать о том, что произошло на слушании весной. Впрочем, он бы все равно не признался. Ну да она сама способна сложить два и два. Она ушла с пляжа гораздо раньше его.
Они кое-как выбрели из вод пролива. Она отняла у него свою руку, и он заметил, какие бледные и морщинистые у нее пальцы. Она стояла на кромке прилива, переводя дух и откашливаясь. Плечи вздымались.
– Вам нехорошо? Миссис Кеннеди?
Может, ее тошнит? Или она в шоке? Ее трясло. Когда она снова повернулась к Хардингу, казалось, что она выбилась из сил. Лицо у нее переменилось. На нем читалась осторожность – еще сильнее, чем даже во время слушания на главпочтамте.
У него переклинило в мозгах. Он смотрел на нее, такую прелестную, прекрасную, несмотря на только что пройденное испытание, и в груди ныло: что-то разбухало в сердце, в легких, словно просясь наружу. Не желание и не страх. Не жалость и не стыд, с которым он живет практически постоянно. Может быть, нежность. Захлестывающий поток нежности.
Лежа в кровати, он снова увидел ее обеспокоенное лицо, когда ударила первая волна – «Ваш фотоаппарат, ваш замечательный фотоаппарат!» – прежде чем она вспомнила, что зла на него, что он грубо вторгся в ее частную жизнь. Как он смеет фотографировать?
Тот первый, мягкий, влажный взгляд остался у него в памяти. Он и сейчас видел его в темноте закрытых век. Он не стал выключать лампу у кровати. Ночь была слишком пуста, зияла слишком огромной пропастью, чтобы еще приглашать к себе темноту.
Сон не шел, а если и пришел, то скорее ступор: мозг отключался в присутствии катастрофы такого масштаба. Ни работы, ни семьи, ни места, ни цели. Последнее, что запечатлели его глаза в этот день, – книга в твердом переплете, все еще открытая на одеяле, на той странице, где лесничий Меллорс обращается к леди Чаттерли: