Элисон Маклауд – Нежность (страница 80)
Если она не способна представить себе Форстера молодым, то, наверно, и роман не сможет написать.
Определенно университетские преподаватели, воспитывая в студентах пиетет к великим, убили в зародыше амбиции как ее, так и других, внушив: максимум, чего им суждено достичь, – почтительное преклонение перед мастерами. Но все равно Дина была полна решимости добиться большего, стать бо́льшим.
Вот теперь, в Кембридже, возле концертного зала она столкнулась с живым великим писателем, мистером Эдвардом Морганом Форстером. Это замечательно, даже если он уже старый. Это по крайней мере начало.
Где-то внутри его маленькой лысой головы клетки мозга еще хранят остатки былых разговоров с самим Лоуренсом. Дина почти пожалела, что нельзя сжать в ладонях лысую макушку, покрытую пигментными пятнами, и услышать голос Лоуренса, как она когда-то в детстве подслушивала разговоры через жестянку на веревке.
Мы не можем увидеть, как Форстер тем февральским утром 1915 года слепо бредет четыре мили в полутьме по затопленному паводком Сассексу, чтобы успеть на поезд. Его собственный роман о противозаконной любви, уже написанный на момент поездки к Лоуренсу, – история биржевого брокера Мориса Холла и егеря Алека Скаддера – по решению автора остался тайной и был опубликован лишь после его смерти[45].
Дине хотелось бы набраться смелости, чтобы на будущей лекции встать и изложить свою научную гипотезу кроткому профессору, известному писателю. Гипотеза состояла в том, что лоуренсовское понятие «нежности» – настолько важное для Лоуренса, что когда-то служило рабочим названием будущего «Любовника леди Чаттерли», – в сущности, представляет собой основополагающее понятие, на котором строится роман,
Лоуренс, утверждала бы Дина в своей воображаемой лекции, наследует концепцию нежности от культовой для него фигуры, Джордж Элиот, от ее художественной преданности «сочувствию», или мысленному «вхождению» в разум, душу, дух, тело другого человека. Для Лоуренса жизнь тела неотделима от этих остальных вещей. Вернее, тело открывает путь в них и неотделимо от них. Лишь христианство ампутировало тело, отсекло его от всего остального.
Дина вещала с кафедры в воображаемом лектории, а мысли спешили дальше.
Именно этот фундаментальный принцип сочувствия, или «нежности», – конкретно осознание того, что у каждого из нас человеческое тело и человеческая душа и все мы уязвимы, – а вовсе не развитие социального реализма в литературе XVIII и XIX веков, по мнению Дины, позволило роману стать литературной формой, наиболее глубоко выражающей человеческое сознание.
Великая сила романной формы кроется в нежности «взгляда» автора: в ней, а также в том факте, что, по выражению самого Лоуренса, роман как литературная форма в принципе не способен на абсолютные суждения. И именно в этой неспособности – его сила.
В мечтах Дина читает мистеру Форстеру вслух, отчетливо и громко, из своих записей: «Любая жизненно важная истина, – писал Лоуренс, – содержит память обо всем, для чего она ложна»206. Разве это не замечательно сформулировано? – осмелилась бы спросить она у Форстера.
Ей казалось, что системы понятий, которые по определению должны стремиться к чистоте абсолютной мысли, очень часто приводят к заблуждению. Достаточно посмотреть на историю французской революции, скажет она как бы экспромтом – или нацизма, сталинизма, маккартизма. Если бы только мир стремился к романам так, как стремится к идеологиям, чистым философиям и другим так называемым великим системам идей!
Но она отклоняется от темы, извините, мистер Форстер, скажет она. С его позволения она хотела бы утверждать, что Лоуренс отошел от понятия сочувствия, «сформулированного» его кумиром Джордж Элиот, лишь в одном, но жизненно важном аспекте: Лоуренс рассматривал нежность как разновидность прорыва – для него это трансформация стыда, преодоление склонности человека быть жестоким, болезненное обнажение истины: истины человеческой нужды, хрупкости и тоски. Лоуренс считал, что именно это – чувствительная точка, где человек способен измениться. Подлинно измениться. Преобразиться. И исцелиться тоже, добавила бы Дина. Война, Первая мировая, убила или во всяком случае искалечила Англию Лоуренса. Излишне объяснять это мистеру Форстеру, потому что, конечно, это и его Англия тоже.
Лоуренс верил, что Англию можно исцелить. Она, Дина, тоже в это верит. Англия может снова стоять на ногах и быть свободной – только не с опорой на ненависть к чужакам и фальшивую былую славу. Умирая, Д. Г. Лоуренс пытался сказать, что страну можно исцелить, но сказать не в абсолютной форме. И этим высказыванием стала «Леди Чаттерли».
Дина завершила воображаемое рассуждение собственными словами Лоуренса: «Мы не должны искать абсолютов или абсолюта. Покончим раз и навсегда с мерзкой тиранией абсолютов!»207
Лежа на кровати, она представляла себе, как Форстер тихим голосом хвалит ее с кафедры лектора. На самом деле – она знала – у нее нет ни малейшей надежды на диплом первой степени.
Дина мерзла. В Пейль-Холле отопление включали только в ноябре, а у нее в комнате нет камина. Но она не могла себе позволить накрыться одеялом. Иначе заснет и пропустит завтрак. Вместо этого она вскочила, схватила с крючка академическую мантию и завернулась в нее, мечтая снова оказаться в Грейтэме и дремать у камелька в библиотеке – или выбежать наружу, в ветреный день, собирать фасоль и помидоры на огороде для обеда с бабушкой.
Улегшись снова, завернутая в черное, Дина стала вспоминать бабушку Мэделайн в Уинборне. В этот визит, когда Дина собралась уезжать, бабушка навязала ей сумку продуктов: горшочек меда из Грейтэма, фермерское масло в банке и лепешки, которые можно поджарить по прибытии в Пейль-Холл.
Дина обожала бабушку, с которой провела первые семь лет жизни, пока родители разъезжали туда-сюда – то в Италию, то в Лондон – по литературным делам и работе, связанной с войной. В сущности, Грейтэм, а вовсе не Бейзуотер до сих пор казался Дине родным домом. Живя в Лондоне, она в глубине души тосковала по зеленой колыбели Даунса.
Зато, подумала она, я наконец обзавелась любовником.
Зато она получила доступ к тайнам. К «арканам».
Зато она раздобыла самый опасный роман Дэвида Герберта Лоуренса для целей своего личного образования.
Лежа на кровати в общежитии Ньюнэма, Дина и не догадывалась, что через год будет стоять в суде и рассказывать миру о своем образовании, при этом совершенно случайно выделяя определенную мысль:
«Эта книга в ее полном варианте повлияла на меня и на многих моих друзей, с которыми я тогда ее обсуждала, следующим образом: мы отказались от экспериментальных сексуальных связей в пользу связи постоянной, пожизненной…»208
Ее охватило посткоитальное блаженство. И тут же коварно подкрался сон.
Двадцать минут девятого, сообщили часы у кровати. В желудке урчало, но для завтрака все еще рано. Дина встала и извлекла из потайного ящика секретера свое сокровище.
«Ее» экземпляр, как рассказал Ник, был одним из тысячи напечатанных во Флоренции другом Лоуренса, флорентийским книготорговцем «широких взглядов» Пино Ориоли. Лоуренс познакомился с ним в Англии. Именно Ориоли помог чете Лоуренс найти жилье в Тоскане на съем, виллу «Миренда». А когда первая итальянская машинистка Лоуренса отказалась от работы, ссылаясь на «непристойный» язык романа, ее сменила жена Олдоса Хаксли, Мария.
В феврале 1928 года Лоуренс писал Ориоли: «Я собираюсь создать отцензуренные экземпляры для Секера и Альфреда Кнопфа, – (его издателей), – а затем мы можем продолжать работу с флорентийским изданием, поскольку я твердо решил его делать»209.
Как объяснил Ник, флорентийское издание – это и есть полная, живая версия романа. Но на создание цензурной версии у Лоуренса просто не поднялась рука. Он не нашел в себе сил, чтобы начать кромсать. «Я не могу отрезать куски от настоящей книги, физически не могу. Точно так же, как не смог бы подровнять себе нос ножницами»210.
Они пришли к договоренности, а именно – продавать роман только по частной подписке. Они надеялись, что это позволит Лоуренсу избежать всякой публичности и таким образом обойти риск очередного запрета. Он не забыл, что случилось с «Радугой». И последовавшую нищету.
Роман набрали вручную итальянские типографы, которые не знали английского и потому не могли оскорбиться содержанием книги – об этом позаботился Ориоли. Конечно, в результате верстка была полна опечаток, и Лоуренс чуть не сошел с ума, правя их.
– Работа в плохо освещенной маленькой печатной мастерской Ориоли по адресу… – Ник запнулся, с трудом разбирая записи на каталожных карточках, – Лунгарно Корсини, дом шесть, двигалась медленно.
– Нам надо идти, – взмолилась тогда Дина, – пока библиотека не открылась! – Но она не двинулась с места; прекрасный голос Ника, низкий и звучный, околдовал ее.
Здоровье Лоуренса, рассказывал дальше Ник, быстро и необратимо ухудшалось, но тысяча экземпляров наконец была отпечатана в июле 1928 года. Обложку украшал герб. «Для обложки я нарисовал своего любимого феникса, вздымающегося из гнезда в языках пламени („Восстаю“), – и книжка выйдет славная»211. Лоуренса порадовал терракотовый цвет переплета. Автор собственноручно подписал каждый экземпляр. Потом помогал паковать книги для пересылки по почте: однотонная обертка, фальшивые названия и тайная отправка, чтобы обойти и британскую, и американскую таможенные службы. «Я должен продать всю тысячу, иначе мое дело плохо»212. Сто сорок штук заказали американские подписчики, но многие экземпляры были конфискованы в портах Америки и Англии. А Лоуренс и Ориоли не могли этого доказать, не привлекая внимания к тому самому, что пытались скрыть.