Элис Манро – Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (страница 53)
Когда он вез ее обратно, уже стемнело, они опять ехали через парк, по мосту и через весь Западный Ванкувер, в какой-то момент оказавшись совсем рядом с домом родителей Джонаса. В гавань она попала чуть не в самый последний момент и едва успела взойти на паром. Последние дни мая очень длинные, чуть ли не самые длинные в году, и, несмотря на фонари у аппарели парома и включенные фары потока машин, въезжающих в чрево судна, на западном краю неба еще виднелся горящий румянец заката, на фоне которого отчетливо выделялся черный холмик острова – не Боуэн-Айленда, другого, его название выскочило у нее из памяти, – аккуратненький такой, как кусок пудинга во рту залива.
Ей пришлось смешаться с толпой толкающихся тел, пробивающих себе путь к ступенькам, а оказавшись наконец в пассажирском салоне, она села на первое попавшееся сиденье. Не стала даже, по всегдашнему обыкновению, пытаться отыскать место у окошка. У нее было всего полтора часа, прежде чем судно причалит на другой стороне пролива, а сколько ей за это время предстоит сделать!
Едва судно двинулось, люди вокруг нее тут же пустились в разговоры. Это не были разговоры случайно встретившихся незнакомых людей, тут все были приятелями, или это были семьи, хорошо знакомые одна с другой, так что им есть о чем друг другу поведать – хватит на все плавание. Что ж, она встала и вышла на палубу, поднялась наверх, где людей всегда бывало меньше, и села на один из рундуков со спасательными жилетами. У нее все болело – во всех ожиданных и неожиданных местах.
Работой, которая ей предстояла, как ей это виделось, было все запомнить (под словом «запомнить» имелось в виду вновь испытать в уме – ну, еще разочек), после чего навсегда спрятать в памяти. Все, что за этот день она испытала, надо было упорядочить, ничего не должно было остаться незавершенным и набросанным как попало; все следовало собрать в ларчик, как собирают драгоценности, аккуратно там уложить и убрать на полку.
Прежде всего разобралась с прогнозами, коих было два – первый утешительный, а второй в данный момент принять было нетрудно, но в дальнейшем, без сомнения, он для нее будет чреват многими горестными вздохами.
Нет, их с Пьером брак будет продолжаться, тут нечего и говорить.
А вот Эшера она больше не увидит.
Оба эти прогноза оправдались.
Ее брак действительно не пострадал и длился более тридцати лет, до смерти Пьера. Во время ранней, еще довольно легкой стадии его болезни она читала ему вслух и одолела так несколько книг, которые они оба прочли много лет назад и давно собирались к ним вернуться. Одной из этих книг были «Отцы и дети». Прочитав сцену, в которой Базаров признается в страстной любви Анне Сергеевне, приведя ее этим в ужас, они прервались, чтобы подискутировать. (Не поспорить: для этого они теперь слишком нежно друг к другу относились.)
Мериэл хотелось, чтобы события развивались по-другому. Она полагала, что Анна должна реагировать не так.
– Это авторский произвол, – сказала она. – Обычно у Тургенева я его не чувствую, но здесь я прямо так и вижу, как приходит Тургенев и отрывает их друг от дружки, причем делает это с каким-то своим малопонятным умыслом.
Пьер слабо улыбнулся. Все выражения его лица теперь едва намечались.
– Думаешь, она не устоит?
– Нет. «Не устоит» не то слово. Я ей не верю, я думаю, ее к нему так же тянет, как и его к ней. Они это сделают.
– Очень романтично. Но ты хочешь все извратить, лишь бы был хеппи-энд.
– Какой хеппи-энд? Я про финал вообще ничего не говорила.
– Слушай, – вновь терпеливо заговорил Пьер. Он любил такие разговоры, но ему было уже тяжеловато, приходилось прерываться и отдыхать, собираясь с силами. – Если бы Анна ему отдалась, это было бы оттого, что она его любит. И после этого она любила бы его еще больше. Разве не таковы женщины? Ну, то есть когда любят. А он… он на следующее утро уехал бы, не сказав ей, может быть, ни слова. Это в его характере. Он
– Ну, у них бы хоть что-нибудь осталось. Общие воспоминания.
– Он бы запросто все забыл, а она погибла бы, сгорела со стыда, всеми отвергнутая. Она умная. Все понимает.
– Так ведь… – замялась Мериэл, ненадолго задумавшись: чувствовала, что ее приперли к стенке. – Так ведь Тургенев же этого не говорит! Он говорит, что его признание застигло ее врасплох. Говорит, что она холодная.
– Она умна, оттого и холодная. Ум означает холодность. Для женщины.
– Ни в коем случае.
– Я хотел сказать – в девятнадцатом веке. В девятнадцатом веке – да.
В тот вечер на пароме за время, которое она собиралась посвятить приведению всего и вся в порядок, Мериэл ничего подобного не делала. Волну за волной ей пришлось выдерживать накат воспоминаний. И через это же ей предстояло потом многократно проходить годами – разве что постепенно удлинялись интервалы. Каждый раз ей вспоминались детали, которые в прошлом от нее ускользали, и каждый раз эти детали поражали ее. Она будто слышала и видела все заново – звук, который они издали вместе, особый взгляд, которым он на нее посмотрел, такой понимающий и ободрительный. Взгляд, в общем-то, казалось бы, холодный, но полный глубокого уважения и куда более интимный, чем любые взгляды, которыми может обменяться женатая пара, да и вообще пара людей, которых связывают какие-то обязательства.
Ей вспоминались его серовато-карие глаза, его грубая кожа крупным планом, на ней рядом с носом кружочек, похожий на старый шрам, его мокрая от пота широкая грудь, когда он от нее отстранялся. Но вразумительного описания его внешности она дать не смогла бы. Она решила: это, видимо, потому, что она с самого начала так ярко чувствовала его присутствие, что обычная наблюдательность оказалась неприменима. Вдруг вспыхивающие в памяти даже самые первые, неуверенные, пробные движения до сих пор заставляли ее всю сжиматься, снова как бы защищая нагое удивление неподготовленного тела, его страх перед натиском желания.
Когда она увидела его фотографию в газете, особенной боли не ощутила. Вырезку ей прислала мать Джонаса, которая до самой смерти все старалась поддерживать отношения и, когда только можно, напоминала им о сыне. «Помните доктора, который был на похоронах Джонаса?» – написала она над небольшим заголовком. «Обслуживавший северные районы врач погиб в авиакатастрофе». Фотография была, конечно, старой, да еще и расплылась от перепечатки в газете. Довольно мордатая физиономия, причем улыбающаяся – вот уж не думала она, что он станет улыбаться на камеру. Он, оказывается, не в своем самолете разбился, а погиб при крушении вертолета «скорой помощи». Она показала вырезку Пьеру. И спросила:
– Ты, кстати, понял, зачем вообще он прилетал на те похороны?
– Ну, они могли быть корешами, или как там у них называется. Там ведь, на северах, все такие пропащие.
– А о чем вы с ним в тот день говорили?
– Он рассказывал мне, как однажды взял Джонаса в самолет, хотел поучить летать. И сказал себе: «Нет уж, с меня довольно».
Потом Пьер спросил:
– А ведь он, кажется, возил тебя куда-то. Куда?
– В Линн-Вэлли. Навещать тетю Мюриэл.
– А вы с ним о чем говорили?
– Я так и не сумела найти с ним общий язык.
Факт его гибели, похоже, никак не отразился на ее грезах (если то, чему она предавалась, можно назвать этим словом). Те из них, в которых она воображала случайную встречу или даже отчаянно организованное воссоединение, все равно в реальности не имели никакой почвы, и она перестала придумывать их вариации, потому что он умер. Пришлось им потихонечку развеиваться самим, а как это происходило, на то она не могла ни повлиять, ни даже понять толком.
В тот вечер, когда она плыла на пароме домой, пошел дождь, но не сильный. С палубы она не уходила. Разве что встала и пошла бродить, а снова сесть уже не могла, потому что крышка рундука со спасжилетами стала вся мокрая и она промочила бы сзади платье. Поэтому она стояла, глядя на пену за кормой, и ей пришло в голову, что в литературе определенного направления (давнишнего, не того, которое в ходу сейчас) ей полагалось бы кинуться в воду. Через поручень и в волны, прямо как есть – вся радостная и счастливая, удовлетворенная так, как точно уж больше не будет в жизни: чтобы каждая клеточка в теле пела и расцветала сладостным самодовольством. Вроде бы акт романтизма, но если под другим углом (запретным, разумеется), то выйдет в высшей степени рационально.
Было ли это искушением? Скорее, она позволила себе лишь фантазировать на тему искушения. И совершенно не собиралась ему поддаваться, притом что отдаваться и поддаваться было лозунгом дня.
И лишь когда уже умер Пьер, ей вдруг вспомнилась еще одна деталь.
Эшер привез ее в гавань, к парому. Вышел из машины и, обойдя ее, подошел с ее стороны. Она уже там стояла, собиралась с ним прощаться. Она дернулась было к нему, хотела поцеловать его – совершенно естественная вещь после того, чем они занимались предыдущие несколько часов, – а он вдруг: «Нет».
– Нет, – сказал он. – Это я никогда.
Разумеется, это была неправда, что он не делает этого никогда. Никогда не целуется на улице прилюдно? Ведь он делал это – сегодня же днем, на смотровой площадке.