Элис Макдермот – Девятый час (страница 11)
Поскольку монахини очень часто бывали дома у мистера Костелло, они знали, что он человек без претензий. Они знали, что свою квартиру он содержит в строгом, как умеют некоторые мужчины, порядке (несколько безделушек, лишь пара кукол миссис Костелло с фарфоровыми лицами на туалетном столике в спальне, статуэтка святого Иосифа на каминной доске) и старается вытирать пыль, насколько этого можно ждать от мужчины: столешница бюро (но не ножки), основание лампы (но не абажур). Они знали, что в единственном встроенном шкафу царит армейский порядок, а кухонные шкафчики аккуратно пусты – одна бутылка бутлегерского виски, исключительно от зубной боли или простуды (навещавшие миссис Костелло сестры ежедневно ее проверяли). Все сестры единодушно считали, что хозяйство он ведет как добропорядочный холостяк. Ни намека на что-то неподобающее. Ни намека на то, что он не тот, кем кажется, а именно: хороший человек, которому не повезло в жизни.
Интимные процедуры купания и женской гигиены мистер Костелло оставлял монахиням, но каждый вечер сам готовил больной ужин, а когда утром сестры приходили разбудить и накормить ее завтраком, ни одной тарелки не было в раковине, ни единой крошки на скатерти. Уход за миссис Костелло, которая была ребячливой, но иногда дулась и грубила, была худой как линейка и легкой как перышко, не представлял особых трудностей. Поскольку мистер Костелло вставал и уходил задолго до рассвета, сестры могли приходить раным-рано, проводить с женщиной час-другой, а потом оставлять бедняжку, вымытую и накормленную, в кресле у окна на улицу, поставив на расстоянии вытянутой руки тарелку с маленьким сэндвичем, стакан молока и ночной горшок. Во время ленча заглядывала какая-нибудь сестра или – если мистер Костелло собирался задержаться (он извещал сестер, оставляя записку среди бутылок с молоком, что собирается после полудня на маслобойню или в центр города на собрание), – они могли принести ранний ужин и приготовить больную ко сну, зная, что после долгого рабочего дня мистер Костелло увидит чистые простыни и умиротворенную жену и поймет, что только так сестры способны выразить ему свое восхищение.
Впервые Энни заговорила с ним в кухне монастыря очень ранним серым утром, когда холодный дождь шел без устали, а мистер Костелло запоздал с доставкой. Он слишком часто тем утром задерживался в дверных проемах, высматривая, не появится ли прореха в низких тучах. Он дал себе время поговорить с вечно с жалующейся старухой, которую обычно старался избегать. Наперекор заведенному распорядку, он выкурил, сидя в тележке, утреннюю сигарету, наблюдая, как от боков его терпеливой лошади поднимается пар, – ему не хотелось снова поднимать воротник, снова выходить с ящиком бутылок в непогоду.
А вот Энни пришла в монастырь раньше обычного – как раз когда сестры ушли в часовню на утреннюю молитву. Дождь разбудил ее еще до рассвета, прогулка с Лиз Тирни была невозможна, и от мысли, что лишится встречи, она задумалась, а хватит ли у нее сил заставить себя подняться с кровати. Трехлетняя Салли крепко спала рядом. Энни слушала, как стучит в окна дождь, пока не занялся рассвет, потом осторожно встала (девочку легко было разбудить) и пробралась на кухню. Она намеревалась поставить чайник, согреться и нагреть комнату, но, когда она прижалась носом к стеклу посмотреть, не будет ли передышки в ненастье, в нос ей снова ударила застарелая вонь несчастья. Она ощущала запах гари во влажном стекле и сыром подоконнике, в дважды перекрашенной стене кухни, точно вонь пожара и горя пропитала сами кирпичи здания.
Она мельком взглянула во внутренний двор. Все еще слишком темно, ничего не видно, кроме ее собственного отражения. Она представила, как открывает окно, чтобы высунуться под дождь. Представила, что, высунувшись, почувствует уверенную тяжесть руки Джима на талии, почувствует, как он втягивает ее назад, нашептывая ей что-то на ухо без слов, как это делают призраки. И что он сказал бы? Извинился бы? Поклялся бы в чем-нибудь? Это были бы неубедительные оправдания или улыбчивые, вкрадчивые ласковые слова, которые он так часто говорил ей за кухонным столом или в теплой постели: «Ах, позволь мне побыть тут еще немного».
В тот день, когда она его похоронила, на кладбище поехали в катафалке мистера Шина. Энни, похоронный агент и сестра Сен-Савуар, кутавшаяся в свою черную накидку. Монахиня казалась высеченной из камня, глаза у нее запали, как у побежденного генерала.
Поражение окутывало их, пока они ехали по темным улицам. Ранним утром, в дождь и снег. Джим, пустая его оболочка, ехал с ними в кузове.
Чем был для Энни Бог до того горького утра? Отцом, опекуном, утешителем, царем. Но пока они ехали, Энни могла вспомнить лишь, как всю жизнь до того самого утра вымаливала, просила, пеклась только о Джиме. Молилась, чтобы он ей улыбнулся, чтобы пришел, когда она позовет. Пожалуйста, Господи, пусть он благополучно доберется в Нью-Йорк. Пожалуйста, Господи, пусть он ее встретит, когда она приедет за ним следом.
Пусть он встанет с кровати.
Все это как будто слилось в единую молитву ее замужней жизни: пусть он встанет с кровати, пойдет на работу, вернется домой – вернется домой с лицом повеселее, а не с этой его угрюмой гримасой, пожалуйста, Господи. Пожалуйста, Господи, пусть перестанет раздраженно раздувать ноздри, уходить в себя, стиснув кулаки, и зло бормотать под нос. Пусть расскажет ей о чем-нибудь, случившемся с ним сегодня, что не было бы оскорблением или обидой. Пусть отбросит презрение. Пусть сохранит работу. Пусть встанет с кровати и ради разнообразия придет в контору вовремя.
В то холодное утро кладбищенские деревья казались черными линиями, выгравированными морозом на стекле, земля щетинилась ледяными копьями травы. Гроб вынули из катафалка. Когда подготовят участок, Джима туда закопают. Она не спросила, где до тех пор будет лежать тело мужа. Благодаря помощи сестер денег у нее хватило только на это. Участок на Голгофе она прибережет для себя.
Она коснулась гроба, покрывшегося крупными каплями от растаявшего снега. Сестра Сен-Савуар повела над ним пузырьком со святой водой и прочитала молитву. Все трое: Энни, мистер Шин и монахиня – перекрестились, потом забрались назад в кабину, их одежда успела отсыреть.
Энни не держала зла на церковь: за полное унижений утро, холодную, неосвященную землю, отказ в похоронной мессе, даже за деньги, которые она потеряла на двойной могиле на Голгофе. Она прекрасно понимала: если отказ следовать правилам не повлечет за собой наказания, вообще никаких правил не будет. Как любая хорошая мать, церковь должна шлепать своих детей, когда они дурно себя ведут. Пусть наказание соответствует проступку.
Он убил себя, а заодно убил что-то в ней.
Кто мог бы просить снисхождения? Кто мог бы ожидать отпущения?
Сестра Сен-Савуар, конечно. Но у этой женщины – бездетной, упрямой, приближающейся к концу жизненного пути – было пылкое, неистовое сердце. Возможно, неистово жаждущее милосердия, неистово жаждущее признания во всех делах (эту ее черту Энни научилась любить, восхищаться ею), но в чем-то безумное. По пути домой с кладбища сестра Сен-Савуар сказала:
– Будь моя воля, церковь была бы иной.
И так, со смешком, она помогла им сбросить бремя того ужасного утра.
Но Энни никогда не винила церковь.
Скорее уж память об оставшихся без ответа молитвах – таких простых и незамысловатых – сделала ее осторожнее в вере, осмотрительнее в желаниях.
Как часто она молила: пусть он встанет с кровати! – пока варила яйца и готовила ему чай и бежала в тихую спальню, чтобы снова его позвать. И ненавидела собственное отчаяние. Собственную беспомощность. Ненавидела, что серость его дурного настроения и алые вспышки его гнева заслоняют от нее простые радости, какие дарила им жизнь, своего рода рай в сравнении с тем, что они оставили на родине, – в городе кипела жизнь, у него была хорошая работа, они имели собственную опрятную квартиру, а летом должен был родиться ребенок.
Пусть он встанет и начнет что-то делать, молилась она, уворачиваясь от его руки, показавшейся из-под одеяла, которое он натянул на голову. Или иногда сдавалась (она и это тоже делала), уступая роскоши того, во что он хотел верить: время принадлежит им одним, они могут делать что пожелают.
Теперь, стоя у кухонного окна, всматриваясь в дно двора-колодца, где за стеной дождя словно извивалась черная свалка, она топнула ногой и испытала прежнее раздражение, которое вернулось самым ярким воспоминанием ее замужней жизни. «Джимми, вставай!»
Лишь собственное бледное лицо смотрело на нее из серого стекла.
Даже его призрак невозможно расшевелить.
Тщетно воображать иное.
Тем не менее какая-то подспудная надежда удерживала ее в этой квартире, где он умер, где он жил, хотя им с дочкой подошла бы и квартирка поменьше, подешевле.
Она разбудила Салли, они обе оделись и натянули калоши. Энни несла девочку пять кварталов до монастыря, от большого зонта при таком ветре не было толка, и прибежала, смеющаяся и запыхавшаяся, как раз когда монахини (их невзрачные лица выглядели еще невзрачнее после сна) безмолвно уходили вереницей в часовню. В светлой монастырской кухне она стряхнула капли с волос. Миссис Одетт еще не пришла. Энни терла кухонным полотенцем мокрые волосики Салли, и они обе тихонько напевали: «Льется дождик, моросит…» – а из часовни плыли звуки утреннего псалма. За стеклом задней двери Энни увидела темную ссутулившуюся фигуру, потом услышала позвякивание молочных бутылок. Она импульсивно открыла дверь. Мистер Костелло удивленно поднял глаза. С козырька его кепки и с кончика носа падали капли.