Елин Пелин – Избранное (страница 13)
— В город веду его, места искать, — ответил Петр, не останавливаясь. И прибавил: — За ним смотреть некому.
У мальчика сжалось сердце. Он молча заплакал. Слезы замерзали у него на щеках. Дорога извивалась по безбрежной снежной пустыне. Они шагали дальше. Дядя шел впереди; он спешил. Захаринчо плелся за ним, стараясь не отстать. На сердце у него был камень. Что-то душило его. Он тел как во сне, все более удаляясь от села, где оставались его сверстники, дедушка, тетки, большая сосна. Увидит ли он их еще когда-нибудь?
Через год от обширного двора Гераковых ничего не осталось. Он был поделен, разгорожен; на нем в беспорядке теснились недостроенные сеновалы, навесы, стога сена. Всюду лужи и кучи мусора. У самой лестницы, где Петровица устроила помойку, копались свиньи.
Петр срубил большую сосну: она мешала ему расширить гумно. Это священное дерево, чтимое прадедами, рухнуло под топором внуков и долго лежало в грязи.
Божан скупал чужие участки. Жадность его не знала границ. Йовка поправилась и стала девушкой на выданье, но выглядела еще слабой и хилой.
Павел сгинул. Никто не знал, где он, что делает.
А старый Герак совсем одряхлел. Он уже с трудом выползал наружу и, греясь на солнце, как старая змея, все жаловался, что холодно.
Как-то раз в теплый, ясный весенний день дедушка Йордан выполз из корчмы и улегся ничком на припеке. Дедушка Маргалак, проходя мимо него, остановился о чем-то спросить. Старик лежал неподвижно. Над головой его жужжал целый рой мух.
— Йордан, Йордан! — позвал дедушка Матей, тряся его за плечо.
Дедушка Йордан не шевельнулся.
Маргалак наклонился, взял его за руку и, постояв, промолвил:
— Да он помер! Остыл совсем.
РАССКАЗЫ
Летний день
КОСЦЫ
Спустилась чудная летняя ночь, прохладная, свежая. Бескрайняя фракийская равнина потонула во мраке, словно исчезла и погрузилась в глубокий сон под монотонный напев лягушек и цикад. Миром и покоем повеяло с высокого звездного неба. Земля обнажила жаркую грудь свою и замерла в истоме.
Марица тихо плескала свои мутные воды, полные утопленников, с ленивым спокойствием ширясь меж темных, поросших ивняком и ракитником берегов. Сыростью и холодом тянуло из ее таинственных глубин.
С прибрежных лугов донесся и потонул в тишине отчетливый мужской голос:
— Ан-дре-е-ей! Ан-дре-е-ей!
— Иду, и-дууу! — отозвался издалека другой.
Вскоре сверкнул огонь. Заплясали языки пламени. В их слабом, тающем во мраке свете замелькали человеческие фигуры. Это были пятеро крестьян, пришедших из-за гор с косой на плече искать работы в далекой Фракии, где травы созревают раньше.
Лазо, стройный, худощавый паренек, сидел на корточках у огня, подбрасывая сучья. Остальные, устав за день, лежали, закутавшись в бурки, у костра и молча наблюдали пляску огня. Старший, крестьянин лет пятидесяти, подперев голову обнаженной по локоть жилистой, с темным металлическим блеском рукой, задумчиво курил. Против него лежал Благолаж. Он все время шевелился, безуспешно стараясь укрыть короткой буркой ноги. Русые щетинистые усы его занимали пол-лица. Из-под густых, косматых бровей поблескивали умные, хитрые глаза.
— Что замолчал, Благолаж? Валяй дальше, — промолвил Лазо и, подложив в костер сучьев, тоже лег.
Благолаж погладил свернувшуюся возле него клубком белую собачонку, еще раз поправил на ногах бурку и начал:
— В некотором царстве, некотором государстве жила-была царевна. Писаная красавица, каких свет не видал! Волосы за ней тянулись, будто шелковая река, и горели, как золото. Глаза черные, как вот эта черная ночь. Каждый, на кого ни взглянет, прямо помирал от любви к ней.
— Эх! — вздохнул Лазо.
— Молчи! — прикрикнули на него.
— Все врет, — не унимался Лазо.
Благолаж посмотрел ему в глаза.
— Да ведь это сказка, парень.
— Враки… бабьи россказни! — сказал Лазо и как-то робко, испуганно окинул взглядом окружающий мрак, где в нескольких шагах от них бродил в кустах ракитника черный силуэт осла.
— Это сказка, понимаешь? — твердо повторил Благолаж. — На что тебе правда-то? Может, рассказать о рваных портках деда Тодора либо о продавленной камилавке попа нашего? Или, к примеру, о нас, голи перекатной, что с косой на плече да кукурузной лепешкой в котомке целую неделю перли на сенокос во Фракию? Вот она, правда. А только на что она тебе, правда эта, будь она неладна?
— Ну, а небылицы, что ты тут нам рассказываешь, они мне на что? — возразил Лазо.
— Пущай небылицы, да любо-дорого послушать. Слушаешь, слушаешь — и позабылся… И начинает тебе небылица эта самая правдой казаться. Ушел весь в нее — и на сердце полегчало. Вот для чего нужны сказки нам. На то люди их и выдумали. И песни — на то самое… Чтоб позабыл ты о проклятой правде, чтоб понял, что ты — человек!
И Благолаж продолжал:
— Царевна эта была, прямо сказать, огонь. Три раза замуж выходила за трех царских сыновей, и все трое в первую же ночь умирали на руках у нее… волнами ее волос задушенные. Она самодивскими поцелуями своими, ровно змея подколодная, высасывала из губ кровь их алую — и пила!
Последние слова Благолаж произнес отрывисто, стиснув зубы, будто ножом пырнул. Послышались страстные возгласы, протяжные и тяжелые вздохи. Лазо, ударив кулаком в землю, простонал:
— Ишь ведьма!
Зачарованные сказкой, косцы махнули ему рукой, чтоб молчал.
— А дальше? — в волнении спросил он.
— Чего ж тебе еще? — спокойно отозвался Благолаж.
— Ведьма! — опять вздохнул Лазо. — А я, Благолаж, согласен на такую смерть, ей-богу согласен!
— Ты? На такую?.. Ой, не верится что-то, — заметил один из косцов, вороша угли, и засмеялся тонким, визгливым смехом.
— У Пенки твоей тоже волосы золотые. А ты жив еще!
— Моя Пенка — другое дело… Она…
— То-то ты ее бросил да сюда притащился! У тебя, брат, видать, сердце очерствело. Месяца не прошло, как поженились, а ты уж сыт по горло и бросил… — вмешался Стамо, до тех пор молча о чем-то размышлявший.
Взгляд его был суров; на неподвижном лице играли отблески костра, как на камне. Он говорил низким, хриплым голосом.
— Это мое дело, — глухо ответил Лазо и запнулся.
— А ее дело будет найти себе другого, коли еще не нашла, — возразил Стамо.
— Этому не бывать, — с каким-то испугом ответил Лазо, вдруг уколотый смутным подозрением.
Наступило продолжительное молчание. Над догоревшими головешками, угасая, торопливо и бессильно трепетали последние языки пламени. Откуда-то издалека донесся жалобный крик, будто предсмертный стон сраженного пулей, взвился вверх громко, зловеще и, словно ударившись о небосвод, упал в таинственные воды Марицы, заглох и умер. Косцы испуганно переглянулись. В глазах — недоумение. Благолаж многозначительно поднял палец, долго прислушивался, наконец сказал:
— Сова…
В ракитнике беспокойно забрякал глухой бубенчик испуганного осла. Собачонка вскочила и залаяла в темноту. Таинственная тишина ночи стала какой-то зловещей.
Лазо глубоко вздохнул.
— Вздыхай, парень, — тебе есть о чем!.. Молодку в селе оставил, — заметил ехидно Благолаж и снова заговорил языком своих сказок:
— Горяча молодая кровь, ребята! И не дивитесь, что неверны молодые бабы, оставленные своими соколиками… Знаете, что сказал монах Мисаил, сбривши бороду и скинув камилавку? «Что на голове у меня, говорит, то можно снять, а что в сердце — того не вырвать!» Окаянное сердце, так уж неладно оно устроено.
— Пенке это нипочем: у ней старые ухажеры найдутся, — откликнулся Стамо, потягиваясь.
— Да и сама хороша, — заметил лукаво другой.
Лазо опять тревожно поглядел в темноту. Жестокие слова Стамо ударили его в самое сердце.
Костер погас. Стало совсем темно. Все замолчали. Звезда скатилась, прочертив по небу огненную черту.
— Видно, какой горемыка богу душу отдал, — промолвил Лазо.
— Али молодуха к другому сбежала, — медленно произнес Благолаж и спросил: — А слышал ты, Лазо, песню про неверную Стоянову жену? Это уж тебе не небылица, как в сказке… Хочешь, спою?
— Все равно. Коли вы дураки такие, — ответил Лазо.