Елин Пелин – Избранное (страница 11)
— Теперь он будет царствовать, а другие станут его рабами.
Божан молотил и ссыпал зерно в амбар с лихорадочной, ненасытной жадностью. Он собирал колосья, застрявшие в плетне, и зерна, осыпавшиеся на землю. С бранью прогонял воробьев, пугливо отстаивавших свою крохотную долю. Крича и ругаясь, обрушивался на монахов и нищих, просивших подаяние в виде горстки зерна, которого бог послал ему полное гумно, и долго не мог успокоиться, как будто на него напали разбойники.
По вечерам он сидел дома один и при свете очага, с помощью большого плотничьего карандаша, делал бесконечные подсчеты, озираясь по сторонам: не видит ли кто?
Он никуда не ходил: боялся лишний грош потратить. Собирал яйца по насестам и в праздники сиднем сидел дома, как в засаде, ожидая, когда послышится крик Моше-куровода и можно будет продать эти яйца ему. Он долго с ним торговался, спорил, сердился и, получив деньги, дрожащими руками по три, по четыре раза пересчитывал их: все опасался, как бы тот не надул.
Алчность его вошла в поговорку. Среди крестьян о ней стали ходить целые истории. Ило Тырсиопашка клялся, что видел, как Божан подобрал несколько валявшихся на дороге арбузных корок и, смакуя, съел то, что ему удалось соскоблить с них ножичком.
У Петра было тяжело на душе.
На свой собственный новый очаг он смотрел без радости. Сердце его наполняла бессильная зависть к Божану. Прежде, когда Петр надеялся, что и ему перепадет кое-что из сказочных сокровищ отца, широкая натура его не знала забот, — он был спокоен.
Но теперь!
Теперь у него была только земля, просторная и неуступчивая, — земля, с которой надо бороться. Труд — и ничего больше. А легкий птичий нрав его жаждал привольного, бездумного существования. Труд пугал его. Петр глядел на эту обширную, поросшую бурьяном землю, взывающую к небу о благодати, и мысли его носились над ней, черные и безрадостные, словно воронья стая.
Он начал задумываться, сильно запил. Мечты окончательно убили в нем всякое желание работать. А пьянство сделало его совсем безвольным.
Жена ходила разыскивать его по корчмам, тащила домой, сердилась, жестоко бранила. Люди смеялись и шутили над ее бедой, а она оправдывалась, как виноватая, размахивала руками и, обращаясь ко всем, громко говорила:
— Да что ж это такое? Все на меня одну свалил. И никто мне не поможет. Дети еще малы, ни к какой работе не пригодны.
IX
Вскоре после отъезда Павла Элка страшно изменилась, исхудала. Поблекшее лицо ее приобрело желтый, болезненный оттенок. Вокруг глаз появились большие темно-коричневые круги. Работала она с утра до ночи, но было видно, что через силу. Ее красивое, гибкое тело изнемогало, снедаемое каким-то недугом, ноги подкашивались на ходу, и она клонилась, словно вот-вот готовая упасть. У нее пропал аппетит, — она ничего не ела: проглотит два-три куска и встает из-за стола.
Это была уже не Элка, а ее странная блуждающая тень, с каждым днем бледнеющая, тающая.
Первое время она крепилась и никому не жаловалась. Когда ей говорили, что она похудела, спрашивали, что с ней, она, стараясь улыбнуться, отвечала, что чувствует себя хорошо. Но на сердце у нее был камень. Сожаление, с которым на нее глядели и близкие и чужие, сокрушало ее.
Наконец силы совсем ее оставили. Она еле могла донести ведра с водой от источника до дому: ей необходимо было отдыхать по дороге. Часто она падала где-нибудь в углу — в доме или под стрехой, свертывалась клубком и долго лежала, болезненно, страшно подвывая, словно побитая собака. А иногда затворялась у себя в горнице и лежала там, беспомощная, раздавленная, плача и с невыразимой горечью повторяя:
— Господи боже, господи боже, прибери меня поскорей!
Эти глухие стопы наполняли мрачную тишину корчмы. Словно глубоко в ее фундаменте был зарыт живой человек.
Старый Герак медленно выходил из своей темной, печальной горницы, уже покинутой золотым духом его сокровища, осторожно отворял дверь в ту, где плакала больная, и, остановившись на пороге, спрашивал убитым, бессильным голосом:
— Что с тобой, милая? Ты больна? Все плачешь да стонешь… Почему не скажешь, что болит?
— Плохо мне, плохо! Умру я! — с растерзанным сердцем, заливаясь слезами, глухо отвечала Элка и умолкала.
Всю работу по дому пришлось взять в свои слабые руки дедушке Маргалаку. Он таскал воду, подметал двор, встречал и провожал скотину, доил коров, иной раз даже месил тесто. С нежностью ангела-хранителя заботился он и об Элке, и о хозяине, и о Захаринчо, оплакивая их несчастья. Время от времени Петровица приходила помочь ему, навестить Элку и свекра, чем-нибудь их попотчевать. Йовка лежала дома, все время думая о тете Элке и о дедушке. Ей тоже хотелось навестить их, но мать не пускала, и она скорбела и по целым дням молилась перед иконостасом, обращая к кроткой матери божьей просьбы о ниспослании всем мира и выздоровления.
Относительно болезни Элки сперва ходили разные слухи. Говорили, что она порченая, что это Божаница ее околдовала, что ее отравил муж, Павел, чтобы жениться на другой. Но потом кое-кто догадался, в чем дело: Павел заразил жену дурной болезнью, которую она скрывала. И женщины в ужасе шепотом передавали друг другу об этом, жалея больную, но не имея смелости и стыдясь ее посещать.
Элка совсем перестала выходить из дому. Съежившись на постели, в углу у окна, повесив голову и скрестив руки на груди, она сидела молча и неподвижно, как каменная.
К ней ходили только две-три старушки — близкие родственницы, приносившие ей гостинцы. Засунув руку в широкие рукава грязных рубах, они переступали порог медленно, осторожно, будто пришли к умирающей, садились с унылым видом прямо на пол у ее постели и, опершись морщинистым подбородком на согнутые колени, только охали да с зловещей безнадежностью качали головой, словно богини судьбы.
— Бедная Элка, красавица наша, на кого ты стала похожа!
Эти посещения терзали Элку. Она стыдилась своих доброжелательниц и ненавидела их. Ей хотелось быть одной, исчезнуть, умереть в одиночестве.
Она непрестанно думала о Павле. Но в ее воображении был не тот Павел, не грубый муж, исковеркавший ее молодость, опозоривший ее и погубивший. Она думала о другом Павле, любящем, далеком и желанном, которого она, кажется, на самом деле и не видала, который только промелькнул когда-то в ее чудных девических сновидениях. И, уйдя в воспоминания, так похожие на мечты, она забывала на миг свои мученья и приветливо улыбалась далекому милому образу. Эта мимолетная улыбка на мгновенье озаряла ее лицо, как последний луч солнца озаряет вершину одинокой березы в лесу. Элка замирала, стараясь подольше удержать этот образ в своем воображении, и пересохшие губы ее шептали:
— Павел, Павел! Милый Паля!..
Наступила осень. Ветер время от времени закидывал в горницу Элки горсть желтых листьев. Дети и девушки украшали себя жесткими осенними цветами, болезненно-яркими и печальными. Старая сосна жалобно шумела, а по ночам шипела, словно в ветвях ее боролись змеи.
Элка следила со своей постели за тем, как вдали вокруг горных вершин собираются темные тучи и угрюмо глядят на поля. Душу ее терзала невыносимая мука. Она стала быстро таять и угасать.
Как-то раз к ней пришел Петр. Он был небрит, оброс щетиной до самых глаз; усы у него обвисли и на концах побелели, словно колосья. От него даже издали пахло водкой. Войдя, он, сам не зная почему, снял шапку. Элку это испугало. Она знала, что шапку снимают не при больном, а при покойнике.
— Элка, — взволнованно сказал Петр, — так нельзя. Я завтра запрягу волов и отвезу тебя в город, в больницу. Зачем мучиться?
— Нет, нет, не надо! Я не хочу! — застонала Элка.
Самое слово «больница» подействовало на нее устрашающе.
— Да нельзя же так. У докторов есть лекарства на всякие болезни. Ты нам не чужая. Разве мы можем тебя бросить, чтоб ты погибла?
— Не хочу, не хочу! — в ужасе воскликнула Элка, с мольбой подняв на Петра свои лихорадочно горящие прекрасные глаза.
Она забилась в угол, словно спасаясь от опасности.
— Ну чего ты?.. Почему не хочешь? Там ведь не зарежут, а лечить будут…
— Не хочу, не хочу! Ни за что!
Петр потоптался, помял в руке шапку, почесал себе затылок и ушел, промолвив:
— Я тебе добра хотел… Как знаешь…
X
Наступили последние дни осени. Из-за нахмуренного горизонта выплывали серые тучи; целые дни лежали они на горах и с тяжелой думой глядели в поле. На обнаженных ветвях деревьев трепетали умирающие последние листья и падали с сухим вздохом. По ночам подымался ветер и, бешено воя, мчался во мраке по пустым сельским переулкам, пел и плясал вихрем на площади, на неогороженных бедняцких дворах, колотил в ставни и двери, бегал домовым по крышам, завывал, как безумный, в печных трубах и безжалостно грозил бедноте.
Элка безвыходно сидела у себя в горнице, сжавшись в комок у окна, сложив руки на коленях, в низко надвинутом на лоб, как у вдовы, черном платке. Полузакрыв глаза, она глядела в окно — тоскливо, безнадежно. Мысли ее носились, как разорванные тучи; в них не было ни одного проблеска, ни кусочка радостной небесной лазури. В доме тихо, как в пропасти. Даже висящие на крючьях ведра позванивают от напряжения, не в силах выдержать этой тягостной тишины. Время от времени слух Элки улавливал мышиный шорох на чердаке и легкие шаги кошки по черепичной крыше. Герак не выходил из дому. Захаринчо играл на улице с ребятишками. Только дедушка Маргалак бродил, как отшельник, по этому мрачному дому, который казался необитаемым.