Элиф Шафак – Остров пропавших деревьев (страница 23)
Вот почему с помощью амулетов и трав, заговоров и солей мы пытаемся умилостивить наших богов или странствующих духов, какими бы невероятно капризными они ни были. Киприоты, мужчины и женщины, молодые и старые, с юга и с севера, одинаково боятся сглаза, и не важно, как они его называют:
Ничто так не сближает островитянок, как беременность. Когда речь идет о беременности, границы сразу исчезают. Я всегда верила, что беременные всего мира – это особая нация. Они следуют одним и тем же неписаным правилам; по вечерам, когда они ложатся спать, у них в голове крутятся одни и те же тревожные мысли. В течение этих девяти месяцев как гречанки-киприотки, так и турчанки-киприотки ни за что не протянут нож другому человеку; не оставят на столе открытые ножницы; не посмотрят на волосатое животное или на нечто такое, что считается безобразным; не станут зевать, не прикрыв рот, чтобы туда не проскользнул злой дух, а родив ребенка, месяцами не будут стричь ему ногти или волосы. И, демонстрируя через сорок дней своих младенцев друзьям и родственникам, счастливые мамаши непременно ущипнут ребеночка, чтобы заставить его плакать, – верное средство от сглаза.
Видите ли, мы боимся быть счастливыми. С детских лет нам вдалбливали, что под влиянием пассатных ветров в воздухе происходит обмен сверхъестественными силами, в результате чего каждая крупица счастья сменяется крупицей страданий, каждая смешинка сменяется наворачивающейся на глаза слезой, поскольку так устроен наш странный мир, и именно поэтому мы стараемся не казаться слишком счастливыми даже в те дни, когда сердце готово петь от радости.
И турецких, и греческих детей учат относиться с уважением к лежащему на земле хлебу. Хлеб священен, каждая крошка. Дети мусульман, подняв хлеб, прикладывают его ко лбу с той же почтительностью, с какой целуют руки старшим в священные дни Ураза-байрама. Дети христиан осеняют хлеб крестным знамением, прижимают руки к сердцу, словно хлеб этот – просфора из чистейшей пшеничной муки, две половинки которой символизируют двойную природу Иисуса Христа: Божественную и человеческую. Даже жесты у греков-киприотов и турок-киприотов были одинаковыми, словно отражение в лужице темной воды.
В то время как религии борются за право оставить за собой последнее слово, а национализм учит превосходству и исключительности, суеверия по обе стороны границы сосуществуют в удивительной гармонии.
Братья
Как-то вечером, когда Костасу было одиннадцать, он сидел, по своему обыкновению, за кухонным столом у открытого окна, с головой погрузившись в чтение. В отличие от братьев, предпочитавших торчать в их общей спальне, Костас любил проводить время здесь: читать или заниматься, наблюдая за тем, как мама работает. Кухня была его самым любимым местом в доме, с ароматным паром над стоявшими на плите кастрюлями, кухонными полотенцами, трепетавшими на ветру, связками сухих трав и плетеных корзин, свисавших с потолочных балок.
В тот вечер Панагиота консервировала певчих птиц. Она открывала грудки большими пальцами и натирала внутренности солью со специями, тихонько напевая себе под нос. Время от времени Костас бросал взгляд на мать: в свете масляной лампы ее лицо казалось лепным. В воздухе стоял запах уксуса, настолько острый, что щипало в носу.
На Костаса нахлынула волна тошноты, в горле появился вкус соленой воды. Он отодвинул в сторону книгу. При всем желании ему не удавалось отвести взгляд от крошечных бурых сердец на деревянной столешнице или от выпотрошенных птичек с полуоткрытыми клювами в стеклянных банках. Костас тихо заплакал.
– Что случилось,
Проглотив ком в горле, Костас кивнул в сторону столешницы:
– Мама, не делай этого. Я не буду это есть.
Панагиота удивленно уставилась на сына:
– Но мы ведь едим животных… коров, свиней, цыплят, рыбу. А иначе мы умрем с голоду.
Костас не сумел придумать адекватный ответ и не стал притворяться, будто ему есть что сказать, а потому просто пробормотал:
– Это ведь певчие птицы!
Панагиота подняла брови, ее лицо омрачилось, но буквально на секунду. Она собралась было сказать что-то еще, но передумала и, вздохнув, взъерошила сыну волосы:
– Ну ладно, если это тебя так расстраивает…
Однако в тот момент, когда все вернулось на круги своя, Костас заметил, как вспыхнули глаза матери, смотревшие на него с жалостью и пониманием. Он догадался, о чем она думает. Она явно считала Костаса чересчур сентиментальным и более сложным для понимания, чем его братья.
Все три брата росли очень разными, причем с годами разница лишь усилилась. При всей любви к книгам, Костас, в отличие от старшего брата, вовсе не собирался быть поэтом, мыслителем. Михалис жил внутри языка и всегда мучительно долго подбирал нужное слово, как будто охотился за точным значением. Он называл себя марксистом, синдикалистом и антикапиталистом – ярлыки, внедрившиеся в мозгу его матери, точно ползущая по стене бугенвиллея. И говорил, что в один прекрасный день трудящиеся всего мира объединятся, чтобы скинуть своих угнетателей, богачей, а следовательно, греческий крестьянин и турецкий крестьянин – не враги, а товарищи.
В связи с этим Михалис не одобрял ЭОКА, да и вообще любое проявление национализма. Он не скрывал своих взглядов, открыто критикуя надписи синей краской, которые начали появляться практически на каждой стене в округе: «Да здравствует энозис!», «Смерть предателям!».
Если Костас совсем не походил на старшего брата, то и с младшим у него тоже не было ничего общего. Андреас, высокий, стройный парень с большими карими глазами и застенчивой улыбкой, изменился практически за несколько месяцев. Он говорил о Гривасе, лидере ЭОКА-Б, не так давно умершем в Лимасоле, как о святом, называя его Дигенисом – по имени легендарного героя византийского эпоса. Андреас мог поклясться на Библии в своей решимости освободить Кипр от врагов – как англичан, так и турок – и ради этого был готов убивать или умереть. Но поскольку Андреас отличался склонностью давать волю фантазии, а в семье он был младшеньким, самым любимым и балованным, родные не слишком верили в серьезность его намерений.
Все три брата, некогда очень дружные, существовали в практически не пересекавшихся между собой мирах, хотя и жили под одной крышей. Они редко ссорились и, соглашаясь на установленные матерью порядки, осторожно обходили стороной правду каждого из них.
Так они и жили, пока в одно мартовское утро Михалиса не убили у всех на глазах. Его застрелили на улице, с книгой под мышкой, с заложенной страницей со стихотворением, которое он читал. Личность стрелка так и не удалось установить. Одни говорили, что парня убили турецкие националисты за то, что он был греком и христианином, другие утверждали, что ему отомстили за критику греческие националисты. Несмотря на отсутствие каких-либо официальных доказательств, Андреас через собственные источники установил истинных виновников. Костас видел, как огонь мести в душе младшего брата разгорался с каждым днем все сильнее. И вот однажды вечером Андреас не пришел ночевать, его постель осталась нетронутой.
Панагиота и Костас избегали этой темы, хотя оба знали, что Андреас вступил в ряды ЭОКА-Б. С тех пор от него не было ни слуху ни духу, и никто не знал, жив он или нет. Теперь Костас с матерью остались одни в доме, который, казалось, съежился и потемнел по краям, свернувшись, подобно спасенному из огня письму.
По вечерам, когда над лимонными деревьями ярко светила луна и в воздухе ощущалась едва заметная дрожь, вызванная то ли невидимыми глазу насекомыми, то ли сосланными на землю феями, Костас ловил на себе страдальческий взгляд матери. И невольно задавался вопросом: при всей своей щедрой материнской любви, не спрашивает ли мать себя или своих уважаемых святых, почему убили самого страстного, красноречивого сына и почему младшенький, авантюрный и романтичный, покинул отчий дом, а у нее остался лишь робкий, скрытный средний сын, которого она никогда толком не понимала?
Фиговое дерево
Однажды я слышала, как английский журналист, обедавший в «Счастливой смоковнице», сказал, что европейские и американские политики пытаются найти пути разрешения ситуации на нашем острове. Как отголоски Суэцкого кризиса, в Лондоне прошли демонстрации протеста в месте под названием Трафальгарская площадь. Люди несли плакаты, на которых было написано: «Закон, а не война». Оглядываясь назад, я понимаю, что в то время молодежь еще не начала скандировать: «Занимайтесь любовью, а не войной». Это будет чуть позже.