18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элеонора Гильм – Счастье со вкусом полыни (страница 51)

18

– Приказывать мне будешь? Удумали вы дела: всяк ополчился на Степку, и нападали на постоялом дворе, и отравить хотели… Затейники! Мы богаты, врагов немало нажили. Степан – не агнец Божий, норов его сам знаешь. Мало ли врагов у него!

Голуба с жалостью глядел на старшего Строганова: сдал, ох как сдал старик. Отметает слова весомые, не верит – или так проще жить.

Голуба и Степан не один вечер шевелили извилинами, пили горькое вино, и всякий раз выходило одно: кто-то изживает Степана. Сначала гадил мелко, будто хотел показать немилость Божию: нашел вину Голубы в том, чего не было, топил обоз… Потом взялся за серьезные дела. И ведь не успокоится, пока не изживет Степана. А потом одно сложилось с другим – ровно села рукоять на саблю.

– Малой, слуга, все рассказал. Все как на духу. – Голуба умолчал, как казачки` добились такой честности.

– И где ваш слуга? Пантелеймон, я твое мнение ценю и уважаю тебя, как… – Максим Яковлевич не закончил. – Иди с миром, возвращайся к моему сыну. И береги его. А Хрисогон – человек мне верный. Наказывать его не буду. Наговор!

Голуба был недоволен разговором – не для того остался в Сольвычегодске, вдали от жены и сына, чтобы слушать отговорки и старческие скрипы.

Он поклонился Максиму Яковлевичу со всем почтением, какое может выказать человек, что задумал лихое дело. В голенище спрятан острый нож, с детства знает все ходы и тайники в строгановских хоромах.

Но прежде надобно очистить совесть.

Хрисогон Нехороший творил вечернюю молитву. В белой просторной рубахе, подвязанной кушаком, в исподних портах, он выглядел неряшливым стариком. Выпучил недовольно глаза, кажется, не хотел открывать, но Голуба резко толкнул дверь, и противиться его появлению было бессмысленно. Хрисогон обратил взор к иконам, и на сухом лице написано было одно желание: лишь бы гость ушел восвояси.

– Хрисогон, у Бога-то прощения попросил?

Старик быстро взглянул на него и отвернулся.

– Не за что просить. Я чист в делах и помыслах своих.

Иконы завешены были двумя вышитыми полотнами, Голуба пригляделся – тонкое шитье серебряными нитями, красное солнце и райские птицы.

– Хозяйка подарила за добрую службу? – невпопад спросил он.

– Да, за богоугодное дело.

– Богоугодное? Ишь как.

– Да, верно служу Максиму Яковлевичу, радею о хозяйстве его, всякий слуга свое место знает и…

– Хватит зубы заговаривать. Ужель ты думал, мы не узнаем, а, Хрисогонка?

Ежели бы Голубе пару лет назад сказали, какое злодейство придется учинить, набил бы морду и назвал лжецом. Ох, жизнь… Он подскочил к управляющему, а тот, худой да жилистый, вывернулся и ощутимо ударил под дых. Хрисогон рванулся к двери – открыть, кричать, звать на подмогу. Не ждал подобного от Голубы.

Да только силы были не равны. Сколько дней проводил в седле Голуба? Сколько часов махал саблей? Скрутил Хрисогона в мгновение ока да рот заткнул кушаком.

– Крик не поднимай, Голуба, иначе убью. На помощь не зови – никто не услышит.

Хрисогон кивнул и так умильно, жалостливо глядел на Голубу, словно ждал: тот преисполнится сострадания.

– Отчего решил извести Степана? Отстегал тебя кнутом на виду у всех – а чего ждал-то? Исподтишка гадил, чтобы не подумали худого. Как обоз потопил? А, неважно. Речи худые нашептывал Максиму Яковлевичу: мол, сын твой пакости творит, богатства утаивает. Душегубов подослал, понятно. Не удалось… Так заставил ребенка грех сотворить, это где ж такое видано?

Голуба тут же вспомнил историю, что случилась недавно. Было это на Красном яме, когда оставалось до Сольвычегодска верст пятьдесят, не больше. Обоз остановился передохнуть, заморить червяка. Степан велел принести обед в клетушку – перебирал грамотки и купчие, писал ответы, чтобы послать с верным человеком. Малой тащил блюдо с бараньей головой, обжаренной на вертеле, и руки его тряслись. Голуба остановил парнишку, задал пару вопросов.

Малой отводил глаза, бледность разлилась по его лицу, он заикался, что-то блеял. Голуба видел: мальчонка чего-то боится. Дальше все было просто… Втащил за шкирку в клеть, рассказал о подозрениях своих Степану. После пары оплеух признался Малой: Хрисогон велел незаметно добавить яд в еду Степана.

Взбеленились казачки`, избили мальчонку до кровавых соплей. Поздно услыхал Голуба, оттащил их от Малого, да ничего уже нельзя было сделать… На рассвете тот умер. Жалко Малого, зря пошел по кривой дорожке…

Хрисогон мычал, мотал головой. Верно, решил, что с ним в игры играют. Да только не выдержал – со всхлипами признался. В том, как заплатил толстощекой бабе, чтобы обвинила Голубу, про головорезов, про литовских разбойников, что напали на обоз…

Голуба ушел тихо, за два часа до рассвета. Хрисогон лежал на лавке, укрытый с головой тощим одеялом. Утром его найдут и поднимут крик.

Максим Яковлевич выкажет скорбь по верному своему слуге, но за Голубой отправлять никого не будет.

Весла с тихим плеском резали водную гладь, что-то квакало и смеялось над ним. Водяные черти? Голуба перекрестился, двое казачков последовали его примеру и прошептали молитву.

Ужель покой наконец придет в его жизнь? Степан, названый брат, жестокий Хозяин, сказал: «Исполнишь просьбу мою – ты свободен». Ни поездок в мороз и метель, ни звона сабли, ни клопов, ни одиночества.

Голуба закрыл глаза и долго молился, каялся в грехах своих. Пробудился от своего крика: во сне его обнимал и называл другом Хрисогон.

Феодорушка недовольно кряхтела, укоряя бестолковую мать. Только накормили сладким молоком, только в зыбку уложили – и тут же вытащили на свет Божий, точно не ценят дитя, дарованное небесами.

Аксинья улыбалась дочке, поправляла одеяльце, подбитое беличьим мехом, легонько укачивала ворчунью – лишь бы скорее уснула. Она не глядела на мужчину, не ловила его взгляд, не заискивала перед Хозяином. Просить прощения за дитя, за дочь! Подрастеряла гордость за долгий и маетный путь, но не было той силы, что заставила бы лебезить перед ним.

Степан оставался в горнице, дышал тяжело, воздух из ноздрей, кажется, доходил до нее, щекотал лоб. Аксинья уже третий месяц маялась, иссекала душу предчувствиями, представляла его гневное: «Уйди прочь», вспоминала бред свой и не ждала Степана.

– Отчего не сын?

Сказал самое глупое, что можно вообразить. Аксинья тихонько качала Феодорушку, сдерживая такой же глупый ответ.

– Отчего молчишь? – продолжал он.

Радостно изводить того, кто чувствует, гневается, замечает ее небрежение, Аксинья продолжала опасную затею. Не выпуская из рук теплого свертка, она пошла к лавке, села, не приглашая Степана, но видом своим намекая: сядь.

– Погляди.

Второе дитя ее, ладное, белокожее, светлое – точь-в-точь отец – казалось ангелом посреди грешной жизни. Такая дочь разочарование обратит в радость.

Она не ошиблась. Степан провел вечер в ее горнице. Не звучало гадких слов и обвинений. Он рассказывал о долгом пути, жаловался на усталость и с умилением глядел на Феодорушку. Аксинья знала: скоро придет время для разговоров, что разорвут ее сердце. Но сейчас, прижавшись к мужчине, изображала спокойствие и безмятежность.

Степан остался в горнице до утра, Аксинья с затаенным смехом глядела на его неуклюжие попытки свернуться калачиком на короткой лавке, впрочем, закончившиеся быстро: он захрапел, да так, что дребезжала слюда в оконце.

Аксинья полночи не спала: качала Феодорушку, возносила хвалу Богородице, что сжалилась над ней, грешницей. Не пыталась уже постичь, почему судьба, переменчивая, странная, порой дарит ей незаслуженное счастье, балует, как родитель непослушное дитя.

Испугалась она, черной копотью покрывалась душа: станет прежним, заносчивым, злым. Нет, сбылось заветное. Степан Максимович Строганов, хозяин сердца ее и плоти, принял дочку. Не укорял, не кричал, не грозил отослать – спал на ее постели. Аксинья, прежде чем прижаться к нему, ласково провела по могучему плечу.

– Прости, Господи, грешника, – повторяла Марья Михайловна и без всякого трепета глядела на восковое лицо мертвеца.

Никифор, прозванный Нехорошим – она считала сие прозвище несправедливым, – правая рука мужа, уважал хозяйку, аки мать родную. Предложил погубить Степку, наказать за прошлое и настоящее. Марья Михайловна отговаривала, стыдила его, напоминала, что Бог лишь один наказывает и милует.

Стыдила… Да только чуяла в себе – не призналась в том духовнику своему – черную радость от мысли, что Степка не будет по земле ходить. Ждала вестей.

Какие теперь вести…

Мертвый Никифор сквозь белые веки глядел на нее с укоризной. Могла предупредить, уберечь от гнева Степанова…

– Покойся с миром, – сказала верному слуге на прощание.

Служанке велела передать серебро и записку настоятелю храма, чтобы всякую службу поминал Никифора, верного слугу. Сорокоуст[105] поможет душе его обрести прощение.

На Мартына Лисогона[106] Голуба вернулся в Соль Камскую, всякий по лицу его мог прочесть: на душе его творилось неладное. Он заперся со Степаном, слышны были на весь дом громкие речи.

А после усталый путник увлек за собой жену в покои, да кто бы его винил?

– Все словно издеваются надо мной. – Лукерья обиженно кривила рот и даже не подумала обнять мужа.

Она стала еще краше: исчезла девичья мягкость, брови изгибались, глаза сверкали серыми каменьями, перси не умещались в его руке… Голуба почуял, как порты стали тесными. Казалось, все его думы, вся тоска очутилась там, внизу.