Элеонора Гильм – Счастье со вкусом полыни (страница 50)
Аксинья не слала весточки, но Степан знал: с ней и ребенком все хорошо.
Жизнь его шла какой-то немыслимой загогулиной, отличалась от обычной, как пляски чертей от плавного танца девок на Троицу. Не сын, не муж, не хозяин – словно дерьмо в проруби. Однако ж грех жаловаться – любовь на сердце, две дочки за пазухой, богатый дом, надежда, что загогулина выпрямится.
Снег таял и стекал в реки, с саней пересели на быстроходные кочи, волоками шли который день, а Степан все торопил и торопил людей. Скорей, скорей, в Соль Камскую, к семье, к Аксинье.
«Семь я», – тепло разливалось по телу, забывал о промокших ногах и чирее, что вылез на заду, о вшах, поселившихся в заскорузлом кафтане.
Отцовы хоромы в Сольвычегодске – последняя остановка перед долгожданной встречей. Баня, чистая одежа, сытный ужин, радостный братец Максимка, вечерняя служба. Отец, что казался похожим на себя прежнего, расспрашивал о Москве, о купеческих делах и Осипе Козыре, хвалил сына.
Вечером Степан развалился на лавке, вытянул усталые ноги. Молодой слуга мазал кровавые мозоли каким-то порошком аглицкого доктора, коего отец ценил больше сына.
– Степан Максимович, – склонила голову девка и лукаво блеснула глазами, – тебя зовут.
– Кто? – рыкнул он. – Поди прочь. Я отдыхаю.
– Марья Михайловна зовет в свои покои, очень просит.
Девка вновь улыбнулась и подошла ближе, качнула крепкой грудью перед его носом. Охальница!
– Ты чего? – рыкнул еще громче, слуга вздрогнул и выронил бутылек с мазью.
– Степан Максимович, – ласково сказала девка, лишь тогда узнал распутницу, что прошлой весной исцарапала уды. – Можно я?
Она подняла опрокинутый бутылек, оттеснила слугу, гладким пальцем – видно, не грязной работой занята – зачерпнула мазь, темную, словно болотная жижа.
Стонала громко, целовала срамно да без устали. Он вспомнил про ее губы, естество напряглось… В той же трясине можно утопнуть!
– Пошла прочь отсюда. Дорогу в покои мачехи сам найду.
Девка поклонилась ему и побежала, точно кошка, которой прищемили хвост. А Степан с проклятиями стер темную жижу с кровавых ног и пошел в гости к той, кого ненавидел.
Сколько ж лет не видал мачехи? Не вспомнить. Она сидела в своей горнице, точно паучиха, оплетя паутиною весь дом. Не думал о старухе, прогонял из памяти ее презрение, крики, угрозы утопить в болоте, ежели вновь к сынку подойдет.
Мачеха стояла у оконца – в темном платье, укутанная в платок, точно монахиня. Руки теребили четки из яшмы, узкие губы шептали то ли молитвы, то ли проклятия. Худая, высокая, морщинистая, с такой прямой спиной, точно дни и ночи проводила, опершись о стенку.
– Что надобно тебе? – старался говорить спокойно, да только сапоги грызли окровавленные ноги.
– Как был глупцом, так и остался… Мечешься ты по жизни, Степан, точно слепой кутенок. – Выцветшие глаза впились в его лицо. Нравится унижать, как и два десятка лет назад. – Да Бог таких хранит – и грешников, и остолопов… Отводит беды, словно в колыбели качает.
– Твоими молитвами. – Степан поклонился.
– На все ты готов ради наследства.
– Мое по праву. Да только… Я твоим сынкам не помеха. – Степан шагнул ближе к старухе, так близко, что учуял ее запах – ладан, старая кожа и воск. – Знаю, что Хрисогонка по твоему велению убийц подсылал… Ты – ты, богомолица! – смерти моей хотела… Тебе худого ничего не сделаю, отцу не скажу.
Он молча глядел на мачеху. И бровью не повела.
– Марья Михайловна, все одно ничего не выйдет. – Он сжал шуей холщовый мешочек с царь-травой. – Головорез твой в могиле, все те, кого ты подсылала, тоже. Оставь меня, семью мою и людей моих в покое. А иначе защищаться буду и… – он не договорил, а мачеха побледнела.
Степан поклонился еще раз, оставив за спиной своей старуху, что превратила детство в крапивные заросли, что пыталась уничтожить его, убрать с дороги.
Сейчас, будучи дважды отцом и неправедным мужем, он мог понять ее злые слова, розги, синяки: и волчица бьется за своих детенышей.
Марья Михайловна проводила гостя тяжелым взглядом, учуяла в сердце своем застарелую ненависть, пошла в киотную[103], к иконам и покаянию. Два дня и две ночи она провела там, отказываясь от пищи и питья.
Родители да подруги считали ее замужество счастьем. Мыслимо ли, стать женой одного из сыновей Якова Строганова, что почти царем слыл на землях пермских и уральских.
Так оно и было. Марья, точно царица, миловала и наказывала, закупала жемчуга да золотые нити, наполняла кладовые отборными тушами свиными, дичью, диковинами из южных земель. Отказа ни в чем не знала.
Да только сын, наследник, все не являлся на свет.
Степка, вымесок мужнин, испортил все. Была самовластной хозяйкой, что подчинялась лишь мужу, стала обманутой женой, что рыдает ночами напролет.
Может, смирила бы в сердце злобу, подчинилась мужу, да пасынок оказался сущим чертенком. Глядел нагло, как нашкодивший кот. Базлал громко, пакости творил неустанно.
Марья все ж родила сына, хлопотала над ним денно и нощно и забыла о злобе своей, вся уйдя в любовь материнскую. Максим Яковлевич отошел, стал забывать про вымеска своего, привозил законному сынку потешки да лакомства, на руках держал с нежностию великой.
А Степка изничтожил брата. Увел на речку да утопил.
Что бы тогда яростной, готовой крушить все Марье ни говорили, знала: нарочно, все нарочно сделал. Ведь велела выпороть так, чтобы места живого не осталось, чтобы в смоле огненной кипел. А стервец спасся… Вымески – они живучие!
Позже, выпестовав двух сынков, чудом уберегла их от Степки, от хворей и всех ворогов, она смирила душу молитвами и беседами с духовником. Текли годы, росли дети, гордость и счастье, проклятый пасынок редко появлялся в отцовой вотчине, навлекал на себя гнев Максима Яковлевича – Марья была спокойна. Лишь иногда мелькала в ней обида: отчего старший, Ванюшка, уступает вымеску, робеет пред ним… А должен бы Степка у сапог его ползать!
Словно гром средь погожего неба обрушилось на нее решение мужа делить наследство поровну меж Иваном, младшим Максимкой и выродком – точно незаконный сын может встать вровень с законными.
«Да как же так? Муж мой, устыдись», – повторяла она денно и нощно. В глаза Максиму Яковлевичу, пред чистым ликом Иисуса Христа, пред мудрой Богородицей.
Муж выжил из ума и настаивал на решении, волю свою втиснул в грамотку, заверенную воеводою. Писцы написали ее в шесть рук и отослали в Москву и Нижний Новгород.
Нет ей покоя…
Сколько лет боролась она за сыновей своих. И, кажется, зашла слишком далеко.
Ежели Бог не простит?
10. Воссоединение
Степан и его люди вернулись на Радоницу[104], только радости с собой не принесли. Усталые, исхудавшие, они собрали на порты и сапоги грязь от Москвы до Соли Камской. Возвращались налегке, оставив сани и лишних лошадей в Сольвычегодске. Да с грузом, что тянул к земле…
Аксинья сразу почуяла запах несчастья и не лезла к мужчинам. Хлопотала об ужине и теплом питье, отправила Маню и Дуняшу перетрясти тюфяки в казачьих клетях, сама вытащила горшки и хлеба из печи, лишь бы занять руки.
– Обмыть его надобно, – глухо сказал Степан. – С травами да маслами. По теплу везли, почти три дня.
Аксинья кивнула, не глядя на того, о ком скучала долгими ночами. Она отыскала среди трав золотую пижму и тысячелистник – они убирают тяжелый дух.
– Ить как же так? – повторял Потеха, и борода его скорбно тряслась. – Не говорят ведь. Я к Степану Максимовичу: что случилось-то? Мы сколько тряслись над мальчонкой, выхаживали, ночами сидели. И такая беда, – старик говорил о том, что тухло в голове Аксиньи.
Она не осмелилась спрашивать, но и короткого взгляда было довольно, чтобы понять: били, и били страшно – ногами по ребрам и в живот, кулаками и палками. Кто, за что изувечил Малого, желторотого слугу, что никому ничего худого не сделал?
Порты, пропитанные кровью. Рубаха лохмотьями. Крестика – и того нет, видно, сорвали, изуверы. Аксинья резала одежу и старалась не думать о дочке, что узнает о смерти, изойдет потоком слез. Нютке немало досталось, не уберечь дитя от горестей…
Дед Потеха обмакнул тряпицу в горький настой, обмыл ясное, безмятежное чело. Малой, избитый, истерзанный, лишенный обрывков одежи, казался ребенком. Тощие плечи, безволосая грудь, костлявые коленки, уд, что не пророс семенем.
Не жил, совсем не жил… Аксинья вспомнила братича, Матвейку – недаром Малой походил на него, – слезы обрушились, прожгли сердце. Милосердный Потеха выгнал ее из клети и закончил скорбный труд сам.
На следующее утро Нюта, синеглазая Сусанна, узнала о смерти друга и кричала так, что Аксинья, не способная слушать скорбный ее голос, упала на колени: «Замолчи, замолчи, дочка».
Всю ночь они говорили, давясь слезами, плакали, давясь словами, ощущали единство, что может быть лишь меж матерью и дочкой. А утром Нютка взяла на руки Феодорушку и внимательно всмотрелась в сонные безмятежные глаза. Удостоверившись, что право на синие очи осталось за ней, Нютка улыбнулась сестрице.
Максим Яковлевич Строганов казался спокойным, но брови сходились на переносице. Голуба знал, что сие не обещает ничего хорошего, продолжал:
– Сына твоего Степана жизни лишить хотел отрок безусый, слуга. На постоялом дворе детина проломить голову хотел… И литовцы не случайно напали. Да как же такое можно оставить? Хрисогон Нехороший во всем виноват.