Элеонора Гильм – Счастье со вкусом полыни (страница 18)
После службы Максим Яковлевич не преминул выговорить сыну за учиненную в церкви ссору, повторял, как в былые времена, слова о смирении, благочестии, уважении к старшим.
Но Степан пропускал все мимо ушей. Лишь Максимка, что-то просивший у отца, прекратил мучительный поток несправедливых упреков. Отец и сейчас не хотел понять, что вымесок старался лишь для него, защищал честь отца.
Не выносить сор из избы, хранить семейные тайны – на том стоял род Строгановых. Не вспоминал отец, укоряя Степана, про ссору, из-за которой Андрей Семенович и посмел занять ктиторское место. В прошлом году преставился бездетный Никита Григорьевич, внук Аники. Все имущество его – земли, солеварни, амбары, пушнина, иконы, сундуки с накопленным добром – делилось меж тремя наследниками. Максим Яковлевич и Андрей с Петром не могли прийти к согласию, судили, рядили уже полгода – но все делалось тихо. Без лишнего шума, лишь дьячки таскались туда-сюда с грамотками, из одного конца дома в другой, иначе бы над дележкой потешалась вся округа, да что там, вся Россия.
Не раз и не два Степан давал себе зарок – поменьше бывать в Сольвычегодске и не делать ни шагу навстречу ни отцу, ни всему прекрасному семейству. Пора соблюдать свои обещания.
– Нашел себе наставника-калеку, – говорил Степан, помахивая сабелькой, легкой, словно игрушечной.
Ретивый младший братец где-то добыл два клинка и сейчас глядел на него с восторгом. Причин было немного: шуя Степана не обрела быстроту, удаль обрубленной десницы. Он мог показать отроку, как должно держать рукоять, как отражать самые простые удары, как нападать, но для обучения настоящему боевому искусству требовался кто-то другой.
– Степан, отчего ты невесел? – Максимка пытался дотянуться сабелькой до брата, но тот небрежно отбивал робкие удары.
– Стар я, братец, – улыбнулся Степан.
– Еще хоть чуть-чуть!
– Запомни главное: не выпячивай нижнюю губу, когда собираешься нанести удар. Я всякий раз вижу по твоему лицу, когда пойдешь в атаку.
– А я слыхал, отец завещание написал.
– И что там? – Степан замер. Он не раз думал, что его ждет после смерти Максима Яковлевича.
Максимка прыгал вокруг, размахивая саблей. Без уважения, без умения держать ее так, как положено: четырьмя перстами на рукояти, большим – на спинке.
– Ты перстами рукояти не касайся. Выбьют – искры полетят.
– Я слышал, как они ссорились. Но… Матушка что-то говорила мне, я так и не понял. А, подожди… Нет прав у тебя на наследство батюшкино, так говорила.
Максимова сабелька добралась до Степановой груди и резанула рубаху.
– Братец! – испуганно подпрыгнул Максимка.
– Лезвие тупое, гляди, только рубаху чуть-чуть помяло. Молодец, схватываешь на лету, – потрепал он брата по затылку.
Ярость еще не оставила Степана, когда он зашел в дом. Максимка давно убежал в свою горницу, Хрисогон дремал на лавке, дожидаясь, пока дом угомонится.
Степан скинул сапоги, швырнув один из них в стену. Некому было высказать свой гнев – Голуба отправился погостевать у Михейки, друга буйной юности.
– Черт бы тебя подрал.
Не радел он о богатстве, землях и золоте. Может, оттого, что в детстве оказался в одном из самых достаточных домов России, может, оттого, что отцов пример показывал: чем больше имеешь, тем больше маешься. Сейчас Степан Строганов, тридцативосьмилетний муж, прошедший через битвы и предательства, ощущал лишь детскую обиду.
– Что-то надобно? – темноглазая девка заглянула в горницу, и Степан кивнул.
Максим Яковлевич восседал на стуле, достойном восточного правителя: зеленый бархат, вкрапления узорчатого муррина[50] и яшмы, ножки в виде львиных лап, вырезанные искусною рукою.
Сам глава рода воплощал собою величие и богатство. Высокая шапка отделана была чернобуркою лучшей выделки, кафтан крыт китайским шелком, в швейных мастерских не поскупились на жемчуг, отделав им не только ожерелье и поручья[51], но и парчовые образцы, прихотливо украшавшие кафтан. В руке – трость с перламутровым набалдашником, кою Степан невольно сравнил со скипетром.
Сегодня добрый хозяин выслушивал всех: мелких купцов, лавочников, крестьян, ярыжек. На Руси потихоньку умирал обычай, восходивший корнями к давним временам, но Строгановы чтили его – не ради справедливости, так ради возвеличивания рода.
Степан пропустил мимо ушей плач вдовы, умолявшей о хлебе для трех детей строгановского служилого. Не вслушивался в трескучий рассказ баламутного купца (штаны продраны, а все туда же, в купцы метит). Не пожалел испуганного родителя, просившего взять в казачки` двух тощих отроков (для чего надобно с такой мелочью обращаться к самому Максиму Яковлевичу?) и еще нескольких невразумительных просителей.
В голове Степана крутилось одно: по закону наследовали имущество законные, в браке сотворенные сыновья. Что ждать от родителя?
Разделит наследство – лишит его.
Сын – вымесок.
Он, простак, жил как божья птаха: честно служил отцу и не брал себе ни копейки из тех огромных средств, что проходили через его руки. Утаскивал на заимку лишь то, что заработал своим умом. Дурень!
Степан усмехнулся, поймал внимательный взгляд Голубы и подмигнул ему. Друг отвернулся. Еще бы! Вернулся он раньше положенного – и чего бы не остаться с ночевкой у старого приятеля! – и увидел то, о чем Степан не хотел ему говорить.
Кто ж виноват, что бабье податливое тело лучше всего вытесняло из головы дурные мысли? Темноглазая вилась вокруг него змейкой, хватала уды[52] горячим ртом, истошно стонала, да так, что пришлось зажать ей рот, а то перебудила бы весь дом. Голуба, святоша, принялся ходить из угла в угол, стучать сапогами и не дал Степану повторить сладкое действо. В былые годы они привыкли слышать срамную возню, постельные забавы друг друга и не видели в том ничего похабного – дело житейское.
– Эй, Голуба, не мог попозже прийти? – Степан выпроводил девку и теперь морщился, ощущая во всем теле усталость.
– Ни Бога, ни черта на тебя нет, – пробурчал друг.
И по сию пору Голуба смотрел на него злющим псом.
Без баб жили – не тужили: хохотали, мед с пивом пили, а теперь каждый из них оказался опутан по рукам и ногам. Если Степановы путы давали ему дышать и двигаться, то на Голубе жизнь затянула их крепко. «И мозги передавили», – хмыкнул Степан, решив при случае сказать сию мысль другу, но в тот же миг все пустые слова вылетели из головы.
– Максим Яковлевич, кланяюсь вам и прошу заступничества, – толстощекая баба, что вчера обвиняла Голубу во всех грехах, явилась к Строганову.
– Рассказывай, – величественно кивнул отец, горло Степана перехватило от злости. Царь земель пермских.
Баба – Степан про себя называл ее Толстощекой, не упомнив имени – рассказывала, заливалась слезами, умоляла, призывала Бога и ангелов небесных в свидетели, тыкала пухлым перстом в Голубу. Степан с каждым ее словом все лучше понимал, что за ее запоздалым горем и бурными обвинениями кто-то стоит.
– В гостях хорошо, а дома лучше, – повторял Степан, натягивая порты, подпоясывая их кушаком, приглаживая вздыбившиеся после сна волосы. – Голуба, да ты чего?
– Ты еще песенку мне спой! Степан Максимович, тошно у меня на душе. Не кошки скребут – медведи, да матерые, с когтями в полчетверти[53].
– Все ж обошлось! Да что тебе баба дурная! Все решил отец…
– Решил! – Голуба еле сдерживал ругань.
Ох, давно не видел Степан друга таким разъяренным, расстроенным, да черт знает каким!
Толстощекая в грязном сарафане при всех собравшихся – строгановских сыновьях, Иване Ямском, казачка́х, дьяках, дворне, случайных зеваках – обвинила Пантелеймона Голубу, сына Пахома Ростка, в неслыханном. По приказу его строгановские люди подожгли избу, где остались малые дети, дочь и сын пухлощекой бабы. «Мучитель, изувер», – причитала она и рыдала, а толпа стояла, оглушенная и растерянная.
Да, в Смутные, страшные времена и Степану, и Голубе приходилось выполнять непростую работу. Каждый год, да что там, почти каждый месяц людишки бунтовали, выходили с вилами, рогатинами, луками и пищалями. Самое страшное восстание прокатилось по кодским землям в 1609-м, зацепив и строгановскую вотчину. Ослабло государство Российское, словно суденышко, что вышло в Студеное море[54] без умелой, сильной руки. Многие из инородцев, что жили на строгановских землях, услышав зов кодских князей, не смогли унять бурление крови. Громили, били, рушили, поджигали… И верили, что русские уйдут с уральских земель.
Толстощекая, как часто это случалось на окраине, обвенчалась с крещеным остяком-полукровкой – имя его не помнили ни Степан, ни Голуба. Остяк пошел за смутьянами, убил строгановского дьяка, спрятался где-то в укромном месте.
Голуба с четырьмя верными людьми отправлен был учинить сыск, наказать виновных в смерти строгановского человека. Местные все как один указывали на мужа Толстощекой: своими глазами видели, как совершал злодеяние.
Избу его, худую, полуразвалившуюся, стоявшую, словно нарочно, в отдалении от прочих домов, окружили. Голуба сказал: «Выходи самовольно, отдай награбленное. Живым ты не уйдешь». Однако ж тать начал стрелять из пищали, одного из казачков убил, другого ранил. Голуба кивнул, когда один из верных людей предложил выкурить татя огнем. Мол, подожжем сараюшку, тать со страху и вылезет.