Элеонора Гильм – Счастье со вкусом полыни (страница 15)
– Здравствуйте, гости дорогие. – Ладная девка заскочила в горницу, ничуть не смутилась, увидев порты в руках у Голубы, и одарила обоих широкой улыбкой. – Банька вам истоплена, веники готовы. Можете пожаловать.
– Здравствуй, темноглазая. А спинку попаришь? – ухмыльнулся Степан.
– Как пожелаете, – склонила голову девка, но в движении ее не было покорности, скорее озорство. – Одежу грязную оставьте в баньке, я все постираю.
Девка выпорхнула из горницы. А «гости дорогие» засуетились, готовясь к сладостному после долгой дороги мытью.
– Хороша Маша, – присвистнул Строганов.
– Степан, ты б остыл… – Голуба осекся.
– Что?
– Не надо бы тебе, братец… Остынь.
– Ты мне проповеди не читай.
– Воля твоя, – глухо ответил Голуба, но Степан чуял его неодобрение.
Отчего он должен теперь сделаться святее папы римского? Слыхал, и среди священников всяких, латинских кадриналов[43] водятся развратники да грешники. А папа римский[44], что блудные дела творил с сестрой, нажил детей да поселил их в своем дворце? Степан сроду не мнил себя праведником. При виде ладной девки он всегда переполнялся одним желанием: оседлать ее да исторгнуть стоны.
Знахарка, что жила теперь в его солекамском доме, не являлась препятствием на сладком пути. Взял ее в свои хоромы, содержал в довольстве, признал дочку… И не собирался отказываться от тех малых удовольствий, что посылает судьба. Каждый миг может стать последним, и надобно делать то, что душеньке угодно. Пусть она черна от грехов и небогоугодных мыслей, да только жизнь одна.
Степан закрыл глаза, Голуба безо всякой жалости хлестал его спину жестким, прошлогодним веником, но нелепый разговор в голове так и не прекращался. Вылил на себя кадушку ледяной воды, ухнул громко и ухмыльнулся.
Остыть? Ишь чего захотел Голуба!
10. Отец и сын
– Возблагодарим Господа нашего, вся семья собралась сегодня за этим столом. – Отец, как всегда, изображал из себя патриарха, великого главу рода.
Крупный, светловолосый – седину не различить в коротко стриженных волосах, – Максим Яковлевич не поддавался годам и здесь бросал вызов судьбе. Шесть десятков лет топтал русскую землю – будто решил прожить еще столько же.
Спина его оставалась по-молодецки прямой, зубы не покинули огромный рот, руки крепко держали бразды правления. Лишь усы и борода выдавали истинный возраст, да очи потеряли прежнюю зоркость.
Сейчас Максим Яковлевич настороженно оглядывал всех собравшихся, пытался угадать, у кого что хранится за пазухой. Видно, камней не нашел, чуть ослабил хватку, откинулся на стул, отхлебнул киселя, вытер бороду.
Степан сидел по левую руку от хозяина – нежданная честь. Он, не пытаясь вставить словцо посреди велеречивых рассуждений отца, рассматривал всех, собравшихся за столом.
Ванюшка, старший законный сын Максима Яковлевича, с упоением разжевывал свиную шкурку. Челюсти его работали так остервенело, что сил ни на какую иную работу не оставалось. Низкий бугристый лоб, короткие светлые волосы, крупный нос, серо-синие глаза, широкий разлет плеч – удался Ванюшка в строгановскую родову. Да только в главном Бог дал ему меньше.
– Иван, когда в Орел-городок отправляешься? Самое время, – нарушил тишину отец. – Ты не подавись, сын, прожуй сперва.
Уже полчетверти века прожил Ванюшка на этом свете и все прятался за чужими спинами: отцовской иль дядькиной.
– Максим Яковлевич, на будущей неделе Иван с отрядом добрых людей отправится в Орел-городок, – бородатый серьезный мужик лет сорока избавил Ванюшку от необходимости отвечать. – Пригляжу, чтобы все нужное собрали, струг приготовили.
Прошлой зимой отец позвал помощником в Сольвычегодск дальнего родича Ивана Ямского. Вдовец потерял семью и торговое дело во время бурь Смутного времени, приехал вместе с матерью Софьицей. Он быстро стал незаменимым человеком.
– Батюшка, а я…
– Что, Ванюшка? – Глава рода сбился на привычное обращение, с детства так звали долгожданного сынка.
– Я б лучше потом… Хворь меня измучила.
– Какая хворь, братец, что стряслось? – Степан не смог удержаться. И тотчас поймал на себе негодующий взгляд отца: мол, промолчи лучше.
– Спину сорвал на недавних забавах, быка пытался поднять, – фыркнул румяный парнишка, что сидел по правую руку от Степана. – А бык пудов[45] сорок.
– Максимка! Сколько тебе говорено, молчание – золото, – взъярился отец.
– Так отчего бы не рассказать братцу всю правду?
– А все тебе зубоскалить! Прости, Господи, – перекрестился Максим Яковлевич.
Уже в молодые годы он славился набожностью: ходил на все вечерни и заутрени, каждый год ездил в Пыскорский монастырь, жертвовал суммы немыслимые храмам. В Благовещенском соборе обновили росписи, мастера икон намалевали не меньше двух сотен, да с жемчугами, серебром и золотом. Степан в детстве разглядывал рисованые лики, трогал грязными пальцами украшенные каменьями ризы. Он не мог понять, отчего душа его должна трепетать перед плоскими ликами. Не походили святые отцы на людей настоящих, из плоти да крови.
– Брат, поговорим опосля? Нужон ты мне. – Максимка улыбнулся ему. Степан невольно растянул в ответ деревянные губы. Рядом с отцом он всегда становился чурбаном, громоздким и бесполезным.
– Максим, тебе пора в горницу, учитель давно ждет тебя.
Младший братец скорчил рожу – так, чтобы его увидел только Степан – и, чуть приплясывая от сдерживаемого озорства, покинул трапезную. Сейчас он побежит в горницу над отцовыми покоями, где – Степан видел это словно наяву – строгий наставник станет рассказывать ему про казни египетские, деяния Иоанна Грозного и необъятную Сибирь. А Максимка, скорчив благолепную рожицу, будет думать, как исхитриться да залезть на голубятню или прошмыгнуть в предбанник посмотреть на голые зады дворовых девок.
Степан сам когда-то был таким охламоном. И память окунула его в прошлое…
– Псалом двадцать второй. Степан, читай! – Феоктист Ревяка, строгий наставник, ударил по столу рукой.
Степан забормотал непонятные строки. Голос его, громкий на поле, в лесу, среди криков, звона сабель, здесь был тих и беспомощен.
– Ты приготовил предо мною трапезу в виде врагов моих…
– Безбожник и песий сын! Что ж говоришь ты, как язык твой поворачивается? – учитель кричал, рассказывал про Царя Давида.
Но усилия его были тщетны. Степан учил псалмы, читал Библию – и ничего, кроме тягости и скуки, не ощущал. Ревяка хвалил его за усердие в счете, за ловкое перо – Степан научился писать без помарок, но вынужден был рассказывать отцу, грозному Строганову, про нерадение сына на духовном поприще.
– Столбовский мир со свеями[46] – дело нужное, – громкие рассуждения отца оторвали его от непрошеных воспоминаний, – да только не с той стороны к нему подошли. Надобно было на своем стоять. Никуда бы не делись вражины. Казачков собрать, шугануть бритых!
Он отпил ягодного кваса, махнул слуге, чтобы налил еще, осушил кубок вновь – словно тушил гнев.
– Они же из Новгорода-то все повывезли, окаянные[47]. Ходят по улицам, грабят, у девок серьги-кольца отнимают, в домах забирают все. И квакают по-своему, мол, порядок таков, это, значит, нам за хлопоты… Корела, Ивангород, Копорье, Орешек – все иродам ушло. Молод царь, мягок. А деньги? Опять наша, строгановская, казна государство Российское спасает. Деньги наши, с нашей-то казны – и свеям. О-о-ох! – Максим Яковлевич обращался ко всем – и ни к кому.
Домочадцы кивали, жевали дальше нескоромные яства: хозяин по своей воле назначал постные дни. Столбовский мир со Швецией, постные дни, отношения с родными и мир – все в хоромах Максима Яковлевича делалось по его прихоти.
– Мы за царя радеем, за богатство России – кровопийц иноземных выгнать, без опаски торговлю вести. Степан!
– Что? – Воспоминания вновь увели старшего сына далеко из трапезной.
– Я с тобой разговариваю!
– Ты про Столбово, отец? Что тут скажешь? Заключили мир – и славно. Я с умом своим скудным в дела государевы не лезу. – Супротив его воли в голосе сквозило ехидство. Но отец его не расслышал.
– А тебе и не надобно лезть! Но наш семейный интерес должен блюсти.
– В семье нашей и без меня довольно блюстителей. – Степан тряхнул культей в сторону Ивана Ямского, шелковый рукав задрался. Отец, открывши было рот для новых нравоучений, осекся.
Степан мог бы забыть розги, нелюбовь его, вечные укоры – все забыть ради одного жалостливого взгляда, брошенного на его культю. Не приберег жалости отец.
Один гнев.
За строгановский род переживал отец: никто не вправе посягать на плоть и кровь. Урон, нанесенный Степановой деснице, становился уроном всему многочисленному семейству.
– Степан, ко мне перед вечерней зайди, – все, что сказал он, тяжело вставая с обитого бархатом стула – трона Хозяина земель пермских.
Сказывали, что основал род татарский царевич, крестившийся под именем Спиридон. Прозвание Строганов ему дано было не случайно.
Ловкий, смелый, Спиридон был на хорошем счету у московских князей. Дмитрий Донской удостоил его чести, женив на своей племяннице. Да только беда случилась – попал крещеный татарин Спиридон в плен к своим соплеменникам.
Хан повелел привязать его к столбу и сострогать кожу да мясо, а потом на части порубить – чтобы другим неповадно было к русским убегать. У Спиридона осталась брюхатая жена. Несмотря на печальные известия о смерти мужа, она благополучно разрешилась от бремени. Сына нарекли Кузьмой, и в память о достойной смерти отца получил он фамилию Строганов.