Элеонора Гильм – Счастье со вкусом полыни (страница 14)
Степан растянулся на лавке, нагой, как в миг появления на свет. Малой растирал его, посвистывал что-то веселое. Голуба пристроился на лавке, налил из бутыли мутноватую водицу в чашу и выпил за один вдох.
– Будешь, друг?
– Только для сугреву. – Степан кивнул парнишке, тот подскочил к Голубе, торопясь, взял чашу, чуть не опрокинув ее.
– Экий ты торопыга, – усмехнулся друг и отвесил подзатыльник мальчонке. – Мужик должен делать все обстоятельно. Так вот, голуба.
Степан приподнялся, опрокинул в себя царское вино, оно сразу обожгло нутро, охотно провалилось куда-то вниз. Степан редко пил крепкое пойло, предпочитал фряжское[41] питье или медовуху, но здесь ничего не согрело бы его вернее. Легкая дрожь уступила место теплу и неге. Славный день!
Малой развел в очаге небольшой костерок, крохотная казенка вмиг согрелась. Блаженная дрема охватила Степана, сквозь нее проскочила мысль…
– Шапку принеси.
Малой выскочил из казенки и мгновение спустя вернулся с шапкой, что мокрой белкой обвисла в его руках.
– На лавку положи да иди отсюда, – махнул на него Строганов.
Он переборол дрему – где там спать посреди белого дня? – натянул сухие порты и взял со стола узкий нож.
– Так и носишь с собой? – Голуба протянул руку к шапке, но Степан успел схватить ее раньше. – Ловкач, даром что однорукий.
– Иди ты, – беззлобно отозвался Степан.
Он подпорол шелковую подкладку, вытянул засаленный лоскут, бывший когда-то светлым платком. В самом центре его красовалась вышивка из золотистых и багряных нитей: малый круг в большом, лучи расходились от центра и перемежались молниями. Степан тряхнул тряпицу и положил на лавку рядом с очагом.
– Ты словно бабка суеверная, – фыркнул Голуба. – Косточки на шее носишь, платок под шапкой. Знали бы люди, со смеху померли.
– А ты угомонись, друг.
Голуба оборвал смех, прокашлялся, потянул руку к царскому вину, но Степан поднял бровь, и помощник вздохнул и поставил бутыль в сундук.
– На замок не забудь запереть. Есть у нас охотники до пойла… – Степан поежился, стянул с широкой лавки одеяло из полярной лисицы, закутался в него так, что только макушка торчала.
Мужчины замолчали, слышно было поскрипывание коча на волнах, ругань казачков, чье-то неумелое пение.
– А ты мать свою помнишь? – Голуба закашлялся, но вопрос свой договорил.
– Думаешь, отчего храню платок? Единственная память о ней. То ли я был мал, то ли в отцовом доме через зад мой несчастный всю память отшибли.
Тряпицу сию малому Степану отдал дед Потеха, тогда еще не дед, а бородатый сильный мужик, что служил в доме Строганова. Как мать ухитрилась передать ее, через какие десятые руки шел этот плат, неведомо.
Царское вино развязало языки, обычно сомкнутые мужской скрытностью. И Голуба вздохнул, почесал лысый затылок:
– Скоро сынка моего крестить будут. А я здесь…
– А что ж ты предлагаешь, у бабьих юбок сидеть? – Степан ответил резко. – Прясть да пироги печь?
Голуба поднял голову, по сжатым губам его друг понял: задел за живое. Степан знал, что добродушный весельчак Голуба может рассвирепеть не на шутку. Да и к чему ссоры меж ними?
– Ты чего раскричался? Первый ребенок у меня, дай Бог, не последний – а я далече от него.
– Вернешься да обнимешь сынка. Сколько всего впереди!
Разговор иссяк сам собой. Многое осталось там, в упрямых головах – вихрастой Степановой, голой, словно коленка, Голубиной. Только сидели оба довольные, точно узнали что-то важное и прежде неведомое. В том великое счастье дружеской беседы: скажет тебе товарищ то, что и так знаешь, подтвердит твои тайные мысли, обнадежит, посулит доброе, даже поспорит – и мир кажется светлее.
Сольвычегодск не привечал Степана Строганова: хмурые тучи, морось, низовой ветерок. Знал городишко, что гость едет с тяжелым сердцем. Не кланяться хотел – кричать и ругаться самыми непотребными словами.
Коч клюнул носом берег Вычегды. Степан и Голуба, не дожидаясь, пока казачки` развернут веслами суденышко, спрыгнули и пошли, загребая сапогами холодную воду.
– Степка… Степан Максимович, – ощерился улыбкой Хрисогон по прозвищу Нехороший. – Здоровьичка тебе.
Седой, лупоглазый, засушенный, словно прошлогодняя рыбина, он, холоп Строганова, управлял усадьбой, а через нее делами отца. Сколько помнил себя Степан, Хрисогонка был таким: мерзким, угодливым с сильными, грубым – со слабыми.
– Отец мой где? Ждет меня?
– Максиму Яковлевичу заняться больше нечем, как вым… сынка своего ждать, – Хрисогонка чуть не помянул запретное слово да осекся.
– Хочешь кнута моего изведать, а? Забыл уже?
Несколько лет назад Хрисогонка посмел при гостях да добрых людях на пиру Максима Яковлевича Строганова назвать Степана вымеском – тихонько да отчетливо.
– Нравом ты в батеньку своего пошел. Дома он, провожу.
– Дорогу отыщу. Уйди, холоп.
Соль Вычегодская, славный город на реке Вычегде, основан был людишками, бежавшими из горевшего Чернигова и смытого Выбора. Бесприютные обосновались на Троицкой стороне. На Никольской – возводили хоромы Строгановы.
Крохотному поселению волею судьбы уготовано было величие. Под именем Сольвычегодск прославился он как сердце державы Строгановых.
Четыре года назад, зимой 1613 года, литовцы, черкасы[42], лихие русские людишки пошли приступом на Сольвычегодск. О нападении войска знали за две недели. Готовились: рубили лед на реке, ставили пушки, чистили пищали, готовили порох.
В схватке литовцы оказались злы, знали, чертовы отродья, что в городе хранятся богатства немалые. Многих сольвычегодцев тогда порубили. Все уцелевшие защитники города укрылись в крепости Строгановых, распоряжался ими Андрей, старший сын Семена, двоюродный брат Максима Яковлевича. Литовцев удалось прогнать, пушки устрашили их. Оставив непогребенных, разграбив город, они ушли. Степан только слышал о битве и жалел, что был далеко: той зимой долго налаживал дела, ездил в Мангазею и сибирские острожки.
Сейчас Сольвычегодск отстроился заново, разросся, заневестился пуще прежнего – и радостно было видеть благополучие родной земли. Многие узнавали Степана и Голубу, останавливали для краткого разговора – оказывался он небыстрым. Лишь когда солнце покатилось за полдень, добрались до хором.
Город в городе, мощная крепость, сокровищница – хоромы Строгановых, словно огромные грибы, возвышались над Сольвычегодском. Несколько срубов в три этажа, высокая башня, крытая «бочкой», широкое крыльцо в два пролета. Хоромы словно перенеслись на Вычегду из какой-то чудной сказки про царя Гороха. Ничего подобного Степан не видал, хоть объездил всю матушку-Россию. Даже хоромы московских бояр уступали в витиеватости жилищу «простых» пермских купцов.
Возле большого гриба выросли малые, дворовые постройки – амбары, конюшни, хлев, мыльни, кожевенные и суконные мастерские – теснились вокруг. Гордо поднял каменные головы Благовещенский собор, домовая церковь богатой семьи.
Степан кивнул четверым казачка́м, что стояли у ворот:
– Свои, пропускайте да радуйтесь.
– С возвращением, – улыбнулся в усы старший из них, что помнил хозяйского сына и Голубу еще по игрищам и потешным боям. – Сколько не видел вас, браты.
– Жив, стервец. Дай хоть обниму. – Голуба подскочил к казаку и поднял его над землей.
– Живее всех буду, друг. Степан Максимович, Голуба, приходите, буду рад.
– Зайдем, брат, жди сегодня в гости, мед да пиво готовь, – беззубо ухмылялся Голуба.
Степан тоже обнял Михейку, щуплого, мелкого, но жилистого.
– Я уж угощу вас, не пожалеете.
Слова казака утонули в истошном крике:
– Тать, душегуб! Глядите на рожу его поганую. Господь, накажи его, накажи за сына моего! За дочку мою малую!
Полная толстощекая баба указывала перстом на Голубу, и всякому, кто был сейчас во дворе Строганова, стало ясно: речь идет о чем-то серьезном.
– Люди, да что же делается-то?! Прошу суда праведного! – баба надрывалась. Возле Голубы и Степана уже скапливался народ.
Известно, что бояре да именитые люди – птицы высокого полета, орлы да соколы. Купцы и ремесленники летают пониже. Холопы, смерды да половники – точно куры да утки домашние, которым летать не дозволено. Однако ж всякая птица, всякий русский человек вправе рассчитывать на суд: государев иль боярский, монастырский иль посадский.
– Ты успокойся, не горлопань, – Степан вложил ласку в свой грубый голос, предназначенный больше для приказов да распоряжений. – Максим Яковлевич во всем разберется, приходи завтра с утра.
Он приобнял крикунью десницей. В тот миг, когда поднимал Степан руку, обрубок оголился. И тотчас крикунья словно осела под его мощной дланью, послушно кивнула, исчезла в толпе.
– Расходись, народ. Представление закончилось! – Степан улыбался, показывая люду, что ничего худого не произошло.
– Что ж ты сделал той бабенке и мужу ее? – спросил у друга некоторое время спустя, когда разместились они в богатой горнице строгановских хором.
– Как на духу тебе, Степан, ничего не помню, – морщил лоб Голуба. – Уж всю голову изломал – и ни единой, самой дурной мыслишки. Ты меня знаешь…
– Не верю я бабе. Хоть убей, не верю.
Степан, как был, в грязных сапогах и заляпанном кафтане, развалился на лавке, широкой, крытой медвежьей шкурой. Каждая косточка его, каждая жилка ныла от долгой дороги. А еще более – от предстоящей встречи с чудесным семейством Строгановых. Голуба же успел снять кафтан да сорочку, вытащил из свертка чистые порты и яростно тряс ими, точно они могли сказать, что же худого сделал пухлощекой крикунье.